Альбом для марок
Шрифт:
На Большой Екатерининской кто-то первым сказал:
– Триста лет налаживали…
Мама на верблюде – ядовито-лиловый провинциальный снимок.
После зимы семнадцатого-восемнадцатого бабушка подрядилась в спокойную сытную Астраханскую губернию. Ее предшественник, фельдшер Гоголь-Яновский [13] , генеральский сын, неуч, лентяй, не справлялся с работой. Должно быть, не мог:
– Как Епиходов – двадцать два несчастия.
Против бабушки ничего не имел. С мамой и Верой подружился.
13
Гоголь-Яновский уже был с папиной стороны; теперь еще один появился и с маминой.
Когда спокойная Ахтуба переходила из рук в руки, бабушка, Яновский, мама и Вера ухаживали за ранеными. И белые, и красные грозили зарубить – не зарубил никто, даже не угнали с собой, по неопытности. Бабушка благоволила к тем, кто почище, поинтеллигентнее.
Дед никуда уехать не мог: сразу забрили в Гохран.
За большим столом в одинаковых робах линялые люди заняты чем-то мелким. Во главе стола перед аналитическими весами – дед, без усов, глядит в объектив. Лицо арестанта, замученное. Над ним – слоноподобный надзиратель.
По отношению к любимой работе, Гохран – антиработа. Закрепщик выколупывал камни из драгоценностей двора и дворянства. Принесли исковерканную диадему с приставшими на крови волосами – деда вырвало.
Каждое утро переодевайся в казенное, без карманов, каждый вечер подставляй задний проход для досмотра:
– Как будто я вор…
Сейчас не понять, как шла почта, как ездили через фронты. Бабушка получила письмо, что у деда испанка, и прорвалась в Москву. Спасла – может быть, не от одной болезни: в бреду дед вскакивал и искал веревку:
– Да как же это я Троцкого не удавил…
В двадцатом к деду поехала мама, отъехала пустяк – сняли в тифу в Саратове:
– Бабы несут в барак. Отдыхают – носилки на снег ставят. Я ору: – Замерзну! – Стала поправляться, врач – симпатичный был, говорит: – Если останетесь здесь, в бараке – еще что-нибудь подцепите, тогда вам не выкарабкаться. – Ко мне все всегда хорошо относились. Я написала отцу Маруськи Яновской: если бы ваша Маруся оказалась в таком положении, моя мама ее на произвол не бросила бы. Он прикатил на извозчике, вовсю понукает, боится, что я замерзну. Я выздоровела, хочу в Москву. Комиссар на вокзале говорит: – Поймите, мне вас жалко. Вас первый отряд снимет с поезда – и на трудфронт. – А я сержусь, ничего не понимаю: почему снимут, какой трудфронт?
В одно время с папой мама оказалась на Волге и даже при сельском хозяйстве: для проформы записалась в землемерный техникум.
Наверно, это было хорошее время Саратова: Волга, воля, старые шоры спали, новых еще не надели. Была публика – вчерашние студенты из столиц, беженцы из западных губерний.
– Поляк, лощеный такой, пши-вши, все расшаркивается. Я, говорит, сильный, я этот арбуз вам сейчас донесу. А арбуз – во какой, невподъем. Он нагнулся – трыкнул…
Поклонников у мамы – тьма-тьмущая. Даже в дикой Ахтубе, не считая пентюха Яновского и мимолетных офицеров, был, солидно ухаживал управляющий баскунчакскими соляными промыслами пятидесятилетний инженер Третьяк. Гонял для нее паровозик, устраивал пикники на верблюдах – отсюда и фотография.
В Саратове и без бабушкина надзора ничего такого быть не могло: слишком мама всего боялась, да и Саратов воспринимала как продолжение гимназических
Саратовские страдания – без хора Пятницкого:
Пароход идет по Волге — Батюшки! Крысы ходят по канатам — Матушки! У моей милашки Тани — Жигулечки-Жигули — Колокольчик на гайтане, — До чего ж вы довели…Гитары – без обвинения в мещанском уклоне:
Я отчаянный мальчишка И ничем не дорожу. Если голову отрежут, Я полено привяжу! Ах, я влюблен в одни глаза, Я увлекаюсь их игрою…Неаполитанское – без государственных теноров:
Легким зефиром Вдаль понесемся И над реко-ою Чайкой взовьемся. Лодка моя легка, Весла больши-ие — Са-ан-та-а Лю-у-чи-и-я, Санта-а Лючия!Три юные, мечтательные, в белых платьях, свесили ноги с лодки. Средняя – мама, правая – Вера, стало быть, двадцать первый год, на пути в Москву.
Дед за Гохран – больше не за что – получил тогдашнего героя труда – без регалий и привилегий, одна бумага с шапкой расфуфырилась [14] :
– Жесткая, не подотрешься.
В эпоху аббревиатур и интернациональничанья герой труда у деда сэтимологизировался наоборот:
– Никулины опупели совсем, дочке имя придумали: Гертруда.
14
От рэсэфэсэрэ. Бабушка, зная, произносила и: сэсэрэ.
Герою труда объявили, что ювелирное искусство чуждо пролетариату, и пристали с ножом к горлу: – Вступай! – Дома он: – Мать, что делать, хоть в петлю. – Да куда тебе, совсем с ума сойдешь.
За отказ у героя отняли профсоюзный стаж – с металлистов, с пятого года.
Кстати, когда маму не принимали в профсоюз, она побежала к съевшему столько обедов на шармака эсдеку Муралову. Большой человек помочь отказался:
– Надо уметь самой постоять за себя.
Почти эсеровское: в борьбе обретешь ты право свое.
Дед работал у Швальбе – тонкий медицинский инструмент. Бабка – у Склифосовского. Еле сводили концы с концами. Дед возмущался:
– Кому на, а кому – нет. И так гроши платят, а тут опять на английских шахтеров собирали. Бастуют! Да они живут в тыщу раз лучше нашего. И ефимплан им никто не навязывает…
Промфинплан при жидовском засилье предстал ефимпланом.
В двадцать первом году мама поступила на естественное отделение I МГУ, не вынесла анатомички и перешла на химическое.