Альбом для марок
Шрифт:
Двадцать первая симфония Овсянико-Куликовского На открытие оперного театра в Одессе,
оперы и Камаринская Глинки,
восточные мотивы в Шехерезаде Римского-Корсакова,
украинские мотивы в Первом концерте Чайковского,
Первая симфония Калинникова,
Концерт для голоса с оркестром Глиэра,
скрипичный концерт Хачатуряна,
творческое содружество Власов-Молдыбаев-Фере,
опера Мейтуса Молодая гвардия,
новинки
симфоническая поэма Штогаренко Щорс, удостоенная сталинской премии.
Изо дня в день бранились словами: эстет, формалист, безродный космополит. На консерваторской афише ИГОРЬ БЕЗРОДНЫЙ кто-то естественно приписал: космополит.
Изо дня в день склоняли: народный, народного, народному. Это было понятнее, чем эстет, формалист – и проникало глубже. Я перевел – слово в слово – американскую песенку с пластинки:
Пой, скрипка, пой Эту песню народную —и Шурка Морозов обрадовался:
– И у них – народную?
Дядька Игорь, бывший лейтенант, ныне студент Востоковедения, прослушал мои пластиночки с итальянцами, сощурился и отдалился:
– Мне те две понравились, народные.
А я – несмотря ни на что, я мечтал стать итальянским певцом. Сейчас у меня голос ломается – установится, и я поеду в Италию учиться. Другие не могут – я смогу. И вернусь знаменитостью.
Пока же я с патефона затверживал арии и неаполитанские песни. Наслушавшись и не слыша себя, думаешь, что поешь, как великие. Я бессовестно выл в уборной – ванна с акустикой бездействовала во всем доме. Как терпели соседи…
Я захотел учиться на пианино – понятно, с какой целью. Я показал Любови Николаевне список:
серенада Альмавивы,
романс Неморино,
песенка герцога,
песнь Манрико,
ариозо Канио,
ария Рудольфа,
ария Каварадосси,
монолог Лоэнгрина.
Любовь Николаевна не спорила. Дала Азучену и Вольфрама – переписать (с нотами было плохо) – и засадила за Черни, Клементи, Кулау.
Внешне Любовь Николаевна походила на колоратуру Барсову. До революции она кончила в Лейпциге у Шарвенки вместе с Леночкой Бекман-Щербина и получила диплом свободного художника – висел в рамке. Небольшую ее комнату наполняли пианино и концертный рояль; над роялем огромная, во всю стену, картина в тяжелой раме, вероятно, шумановский Wilder Reiter.
Семилетняя ученица про Баха:
– Что он маленький не умер!
Я, четырнадцатилетний:
– Венские классики скучные. Слушаешь – знаешь, что будет дальше.
– Чайковский – мещанство. Балеты его – карамельная музыка.
– Терпеть не могу романсы русских композиторов!
– Не люблю Грига, он холодный.
Любовь Николаевна не выдержала, отшатнулась
– Штраус был гений!
Я укреплял себя чтением. Из тимирязевской библиотеки папа приносил мне девственные номера Советской музыки, со статьями о малерианских ошибках дирижера Зандерлинга и стишками о консерватории:
Который год из этих славных стен Идет чреда бесславных смен. Идут, идут – хоть караул кричи — Все маленькие Шостаковичи!Тоже из Тимирязевки мне попала завалявшаяся с тридцатых годов книжечка Соллертинского о Берлиозе, о красках в музыке. В книжечке назывались новые, неслыханные имена: Брукнер, Малер, Рихард Штраус. Там же или где-то рядом я прочел о других венских классиках.
Недавно с Шуркой я старался прочувствовать джаз. Теперь я приникал к Телефункену, вслушивался в оркестр, в оркестровку. Меня возносили вагнеровские скрипки и нежили пуччиниевские арфы.
Ради особых звуков я сочинил фортепьянную пьесу на полторы страницы. Играл ее себе несколько дней и вдруг обнаружил, что в правой и левой руках – разные тональности, и все равно складно.
Любовь Николаевна отказалась судить и направила меня в музыкальную школу на Самотеке к знакомому. Молодой чахоточный еврей в пенсне просмотрел и спросил, слыхал ли я Хиндемита. Я не слышал. И он бесстрашно, в казенном помещении, проиграл мне куски Хиндемита, Стравинского, Прокофьева – все криминал – и заключил:
– Вы не имеете права бросать композицию.
Я стал брать уроки у композитора Карпова. Он жил напротив Селезневских бань в комнате меньше нашей, с молодой женой, детской кроваткой и пианино. Ко мне Карпов отнесся трезвее:
– Ничего, кроме творческой инициативы.
Как бы там ни было – какое блаженство идти по весеннему солнышку, отгородясь от толпы папкой с нотами, и мечтать!
В области сугубой реальности новой жизни способствовало окончание семилетки. Всех, кто думал учиться дальше или не попал в техникум – техникум был в цене, – отправили в Марьину Рощу. Вряд ли это было бы безобразнее семилетки, но и благообразнее быть не могло.
На мое счастье, директор 254-й, старый Иван Винокуров выговорил себе в районо отличников из семилетки. Я попал в стабильную школу почти с традициями: с довоенных лет было известно, что Иван провинившихся долбит ключом по темечку.
В 254-й я уже учился – в холоде/в тесноте сорок третьего – сорок четвертого, больше болел, чем учился. Здесь мама пыталась меня свести с Вадей Череповым – из хорошей семьи – он был в параллельном классе.
И теперь в параллельном классе был Вадя Черепов. Мы сошлись с ним, не помню как – без посторонней помощи.