Алые росы
Шрифт:
— Полюбился ты мне, борода, прямо сказать не могу. Люблю веселых людей. Сказки знаешь?
— Отчепись ты ради Христа.
— Ха-ха, отмочил, старина. Про кого сказка будет?
Затосковал Егор. «Куда же податься?» Голые стены вокруг. Даже и нар нет в теплушке. Просто солома брошена на пол. Посередине стоит печурка железная и вокруг нее с полсотни людей: кто сидит, кто лежит, кто встал, уперся в стену руками, да приседает. Замерз. Спрятаться некуда и помощи ждать бесполезно. Попробуй откройся, скажи: «Золота, мол, на мне четверть пуда».
— Эх, —
Развеселился парень, хвалит, запевка что надо. Вот если б еще у мужика молодая жена была, и пока он за кобылой ходит…
Причмокнул парень и подмигнул Егору.
— Жена у мужика была стара и крива, — зло обрезал Егор. — Вышел мужик в поскотину — разом кобылу нашел. Подошел к кобыльей голове, и только уздечку протянул, а кобыла заржала, гривой мотнула и повернулась хвостом к мужику…
Парень внимательно слушает. Видит Егор: и люди возле печки, те, что поближе, что слышат Егорову речь, тоже повернулись к нему. Тоже слушают. А Егор тем временем думает, как же от парня отделаться. Всякие мысли приходят в голову, а стоящей ни одной.
Откуда выручки ждать, если кругом четыре вагонные стены, а под ногами рельсы да снег.
— Эй, борода, ты чего замолчал, — тормошит Егора парень.
— Погодь. Кобыла семь верст. Пока теперь мужик от хвоста до головы доберется, время дивно пройдет.
Хохочут вокруг: «Ну, сказка. Ну, диво». Тут кто-то дверь приоткрыл. Увидел Егор белую снежную степь, закуржавелые кусты тальника, рыжую сторожку и у сторожки — девку в нагольном полушубке.
— Да это же Ксюха?! — изумился Егор и, просунув голову в дверь, закричал во всю мочь: — Ксю-юха-а-а-а…
Девка услышала. Побежала вдоль полотна и машет рукой. Что-то кричит.
Батюшки светы, свой человек. Тут Егор что было сил рванулся вперед. Как на зло, перед дверью — народ и позади толсторожий парень. Ухватил Егора за плечи и держит.
— Куда ты, отец?
А другой, видно, дружок толсторожего, руками по телу шарит, до опояски с золотом добирается. Тут Егор и себя забыл. Размахнулся — раз кулаком толсторожего промеж глаз, ловко дружка его локтем под вздох и, не думая ни минуты, кинулся из вагона. Уже падая, видел, как что-то огромное, темное неслось на него. Упал плашмя, перевернулся через голову и в глазах помутилось.
Очнулся, ощупал себя:
— Жив вроде? — Сел. — И ноги целы. А черное што на меня надвигалось? — Протер глаза. — Мост. Речка тут. Счастлив я, у самого моста угодил. Сажени бы на две подальше— к головой об железяки. Уф-ф… А золото?!
Схватился за живот — опояски-то нет! О-о-о, — заревел Егор. Заколотил кулаками в колени. — Не уберег! — Приподнялся на корточки,
Захватил Егор пальцами рванину опояски, как рану зажал. Вскочил. Поезд уже переехал мост и вагоны на том берегу. Машет кто-то рукой из теплушки и вроде бы прыгнул в снег. «Парень мордастый никак? Не иначе….»
Забыв про горбовик с припасами, поднялся Егор и, зажав опояску с золотом на животе, побежал по шпалам к сторожке. Золотинки в валенки сыплются, ноги трут, но пусть они сыплются в валенки, лишь бы не в снег. «А может, которые в снег? Хоть часть бы сохранить. Помоги, царица небесная. До Ксюхи чичась доберусь, а двое все не один».
Выбрался из сугроба на полотно. Перед ним девка стоит, в полушубке нагольном, до того конопатая — мухе негде сесть.
— Ты што ль меня кликал?
— Ни боже мой. Я Ксюху звал.
— Каку таку Ксюху, когда я одна тут округ. Тятьку со станции жду. Чаяла, он меня кличет из поезда. Тьфу!
3.
Вчера вечером черти грезились, маленькие, голые, остромордые, как новорожденные крысята. То красный язык высунут из туеска с медовухой, то хвост покажут Устину, то такое место, что и вспомнить срамно. А сегодня солдат мерещится среди белого дня. И с чего? Утром башка трещала, как пивной лагунок на печи, но Устин с умом похмелился. Не дуром, когда с опохмелки беззубая Секлетинья померещится красной девкой. Нет, этим утром Устин опохмелился аккуратно, всего один ковшичек браги выпил и сразу пошел во двор.
Приморозило. Куржаками покрылись лошади. Батраки под надзором Симеона и Ванюшки запрягали их. Путь не ближний — в город за грузом для приисков. Подняв голенища высоких чесанок, в ладной нагольной борчатке, Устин полез меж санями, проверяя завертки на оглоблях, затяжку супоней на хомутах. Сунул под бок кулачищем рыжему батраку за перетянутый чересседельник. Замахнулся, чтоб сунуть по шее второму батраку за плохую завертку оглоблей, да увидел солдата. Приземистый, в шинели без ремня, в видавшей виды папахе, высунулся из-за банешки в огороде и маячит Устину: иди, мол, сюда.
— Тьфу, грезится, окаянный. — Проморгался, глаза протер — стоит солдат и еще настойчивей машет. — С-семша, — неуверенно позвал сына Устин. И когда Се-меон подошел, показал на банешку: — Што там?
— Ничо, вроде, нет.
— Ври больше. — Еще раз протер глаза. Исчез солдат, как исчезали вчера чертяки. Тяжело вздохнув, сел на чурбан под завозней. Упер, каки обычно, ладони в колени, локти наружу, и опять подманил к себе Симеона.
— Кого, Семша, делать-то cтaнeм без грузов?
— С грузами все тяжелей, тять. Железа и соли на складах лишь на показ. Мануфактуры и посмотреть даже нет. Чего же возить в приисковые лавки?