Бельгийский лимонад
Шрифт:
— Какая там могла быть жизнь? Сорок первый год, война, попросился на фронт, но меня прежде направили в Куйбышевское пехотное училище, а потом...
— Минутку, — остановил Голиков, — уточните, пожалуйста, когда были приняты в училище?
— Где-то в июле сорок первого, не позже июля.
Голиков кивнул Овсянникову, тот опять раскрыл свою папку:
— Вот, ознакомьтесь, пожалуйста: это справка Центрального архива Министерства обороны. Видите? Оба Куйбышевских училища были сформированы только в сорок втором году.
Бовин
— Удивлен. Право, удивлен. Выходит, память стала давать осечки, по прошествии лет сместились даты... Можно продолжать?
— Да, пожалуйста.
— Дальнейшую службу проходил в восемьсот восьмом и триста сорок четвертом гаубичных артполках... Впрочем, это все есть в анкете.
— Но в анкете нет того, что вы туда попали из двести четырнадцатого запасного полка...
— А, да. Было. Да. Коротенькая промежуточная стадия. Да.
— И нет в анкете, само собой, упоминания о том, откуда вы попали в двести четырнадцатый полк, в то время как...
— Не надо, — попросил Бовин, слизнув новый слой соли на губах. — Можно, я глотну воды?
Кроме вновь выступившего на губах белесого налета да немного просевшего голоса ничто иное не выдавало его состояния, в наличии натренированной воли ему было не отказать. Да и потом, надо думать, не сегодня и не вчера начал он готовить себя к подобному разговору, на протяжении всех послевоенных лет внутренне шел к нему и сумел, как видно, выработать и линию поведения, и способ держать в повиновении нервы.
Утолив жажду, он предложил, обращаясь к Голикову:
— Если бы вы дали мне возможность минут пятнадцать-двадцать побыть одному, я все изложил бы на бумаге. Мне так привычнее.
— Нет проблем, как теперь принято говорить, — тотчас согласился Голиков. — Только очень хотелось бы, чтобы вы поняли: мы вас специально подвели к той черте, после которой должен начаться откровенный разговор. Полная искренность, полная, это в ваших интересах.
— Хорошо вам говорить о полной искренности, — неожиданно сорвался Бовин, — если вы... если все ваше поколение не знало ужаса войны, ужаса оккупации, если... Да чего там, вы никогда этого не поймете!
— Почему не поймем? — произнес, склонив набок черноволосую голову, молчавший до этого Чедуганов. — Все можем понять, однако-то, в каждую мелочь вникнуть можем, только чтобы правда была. Вот давайте еще раз вернемся к анкете: как ваша фамилия?
— Я должен отвечать? — повернулся Бовин к Голикову, точно определив, что именно этот человек здесь в роли ведущего.
— Да, конечно, мы здесь не задаем вопросов ради праздного любопытства.
— Ну, пожалуйста, пожалуйста, моя фамилия Бовин, Бо-вин, передаю по буквам: Борис,
— Не надо ерничать, — остановил Голиков, — не те обстоятельства.
Тем временем Чедуганов, попросив у Овсянникова его папку, извлек групповую солдатскую фотографию.
— Посмотрите сюда, — положил снимок на столик перед Бовиным. — Кого здесь можете узнать?
— Так это же наш артдивизион!.. Всех узнаю и в первую очередь себя: вот, третий слева.
Тогда Чедуганов показал обратную сторону снимка с фамилиями солдат, где рукой Пожнева была в свое время вписана фамилия Родионенко.
— Как считаете, не пора мало-мало исправлять анкету?
— И не только в отношении фамилии, — вставил Голиков, — но и места рождения...
— И до Случевска, выходит, добрались? — подался вперед Бовин. — Жив там хоть кто-нибудь?
Голиков не удержался, бросил:
— Вам мало было сорока лет, чтобы поинтересоваться этим?
— Боялся, — баритон снова сел на царапающую мель, — всю жизнь боялся обнаружить себя.
Белесые губы запрыгали, стали по-настоящему белыми, на глаза навернулись слезы.
— Отец там оставался, братья...
— И жена еще, однако-то, — подсказал Чедуганов.
Бовин укрыл лицо в ладонях, склонился над столиком; плечи его мелко вздрагивали.
— Юрий Петрович, — шепотом окликнул Голиков, — посигнальте врачу.
Овсянников потянулся было к кнопке звонка, выведенного в приемную, но Бовин, оказалось, словил шепот, попросил шепотом же:
— Не надо, лучше дайте воды.
Сделал несколько глотков, утерся платком, потянулся за сигаретой.
— Ничего не скажешь, крепко вы меня обложили, — проговорил с вымученной усмешкой и повторил давешнее: — Я готов все изложить на бумаге, мне так привычнее.
Голиков придвинул ему стопу бумаги, положил сверху шариковый карандаш.
— И про службу у гитлеровцев, пожалуйста, не забудьте, чтобы нам потом не возвращаться к этому этапу.
Когда готовились к беседе, не исключали и того, что в какие-то моменты придется, возможно, оставлять его наедине с самим собой. С мыслями собраться да и просто расслабиться. Но наедине — не значило без присмотра: в одном из углов кабинета, на шкафу, установили телеглаз — изображение транслировалось на экран в приемной.
На столике перед Бовиным поставили микрофон, объяснив, что с его помощью он может сообщить им, когда будет готов к продолжению беседы; сами переместились в приемную, расположились возле экрана.
Перед тем, как покинуть кабинет, Голиков отворил форточку, и теперь на экране отчетливо изображалась струйка дыма от бовинской сигареты — она, курчавясь, тянулась к серому прямоугольнику окна. Камера фиксировала Бовина со спины, и раньше всего почему-то обращали на себя внимание большие оттопыренные уши, над которыми тускло отсвечивали дужки очков.