Белые Мыши на Белом Снегу
Шрифт:
Легенда, которую я придумал, существовала теперь как бы сама по себе, и я пожал плечами:
– Не знаю. Я во всем этом не уверен, мог и обознаться в темноте.
– Но вы ведь узнаете его, если увидите?
– подала голос девушка.
– Да, точно!
– обрадовался Трубин.
– Вы поймите, дело не в куртке, не в вещи, а - в принципе! Если человек, которого я хорошо знаю, на самом деле преступник, мой долг - забыть о своем хорошем отношении и сообщить дознавателю! Хотя бы ради того, чтобы он еще кому-то не выколол глаз.
– Может, все-таки подождем?
– я еще цеплялся за нитку, но он уже убедил сам себя, и все было бесполезно:
– Нет, нет, надо! Обязательно надо вернуться! За ночь он может успеть скрыться... пойдемте, пойдемте!
Внутри
* * *
Детство наше - мое и Хили, а может быть, общее - протекало плавно и спокойно, без потрясений, свойственных любому детству. Не помню, чтобы я с кем-нибудь дрался или у меня что-то отнимали. Не было случая, чтобы родители обошлись со мной несправедливо. Не случалось дома и скандалов, разве что иногда мама, недовольная "папой" или мной, закрывалась в маленькой комнате без окон и подолгу сидела там в тишине, листая книгу или просто уткнувшись лицом в сложенные ладони - но она не плакала, ни разу: подглядывая в щелку неплотно закрытой двери, я не видел ее слез. Может быть, она вообще разучилась плакать за долгие размеренные годы с моим "отцом", никогда не повышающим при ней голоса. Или же для того, чтобы отвести душу, она выбирала время, когда меня нет дома - не знаю.
Болеть с возрастом я стал реже, и все свободное время мы проводили с Хилей вдвоем, не нуждаясь больше ни в чьем обществе. Мы бродили по городу, сидели на скамейках в чужих дворах или часами гоняли мяч на черном пустыре, с одной стороны ограниченном гаражами, а с другой - далеким забором из потемневших бетонных плит, за которым дымил неизменный "крематорий". За гаражами, блекло-желтый, шестиэтажный, стоял наш дом, и моя мать, выглядывая в окно на шестом, самом верхнем этаже, видела нас. Иногда, бросив взгляд в ту сторону, я замечал, как она торопливо отпускает штору и отходит от окна, словно ее застали за неприличным занятием. Наверное, меня это немного раздражало, во всяком случае, однажды я предложил Хиле найти другое место для игр. Она немедленно потащила меня за руку к гаражам, точнее, к спрятанному между ними проходу, и сказала, задыхаясь от быстрой ходьбы, что знает отличную площадку, где нет никого взрослых. Это оказался квадратный дворик на задах старого городского морга, тихое, всеми заброшенное место, будто специально созданное для таких, как мы. Там, возле запертых навсегда ворот, стояла низкая скамейка на чугунных ножках, почти совсем утонувшая в кустах полыни, и на этой скамейке, болтая или швыряя мяч в облупившуюся стену, мы провели половину какого-то лета.
Нас в ту пору погода не останавливала, я помню много дней, когда на землю сеялся непрерывный дождь, а мы, в куртках и резиновых сапогах, все равно выходили и тащились куда-то, привычно взявшись за руки, как брат с сестрой. Хиля брала с собой бутерброды или печенье, и мы исчезали до темноты. Странно, но мир, в котором мы существовали, был - или казался - много реальнее, чем мир других людей, родителей, например. У нас были свои тайны ("Никому не говори, но я видела сумасшедшую старуху, которая разговаривает с деревьями!"), свои горести (мертвый маленький щенок, найденный нами поздней осенью на стадионе и там же со слезами похороненный), свои условности ("Называй меня только Хиля, пожалуйста, терпеть эту "Эльзу" не могу!") и странное подобие родственных отношений, позволяющее мне, если приспичивало "по-маленькому", не прятаться от Хили в кусты, а просто повернуться к ней спиной.
Никаких друзей у нас не было, никто третий не вторгался в наш маленький мирок. Иногда с нами заговаривали на улице другие дети, но, словно чувствуя нашу обособленность, ни один из них больше не появился рядом.
Тогда же мы попробовали и курить. Начала Хиля - почти все наши эксперименты проводились с ее подачи. Стащив у отца две сигареты, она с третьей или четвертой попытки подожгла одну из них и осторожно, глядя напряженными глазами на тлеющий огонек, втянула дым. Я стоял и ждал, что она закашляется или сморщится, но ни того, ни другого
– Теперь ты.
Я послушно затянулся. Гортань сразу обожгло, как кипятком, запершило, ударило в нос.
– Слабее, слабее надо!
– Хиля засмеялась, наблюдая мои судороги.
– По чуть-чуть!..
Вторая затяжка оказалась не лучше первой, и я, отплевавшись, швырнул окурок:
– Да ну, дрянь.
Хиля покачала головой:
– Зря выбросил. Я пробовала раньше - мне нравится. Ты как хочешь, а я курить буду. Что-то в этом есть.
Я пожал плечами. Мы стояли у задней стены нашего дома, и эта стена вдруг поплыла у меня перед глазами куда-то вверх, закачалась - точнее, закачался я, и меня стошнило прямо под ноги.
А Хиля курить действительно начала, хотя и редко, больше для вида. Я понимал, что главное для нее - выглядеть не хуже лощеных конторских девиц, стучащих высокими каблучками по мостовым и сидящих с тонкими сигаретами в бильярдном зале служебного клуба. Девицы эти мне никогда не нравились, и я предпочел бы, чтобы моя девушка (а ведь Хиля, как ни крути, считалась моей девушкой!) была другой, попроще, поестественнее, что ли. Но ее мои слабые протесты не останавливали: она проколола уши, выпросила у отца туфли с отвратительными железными набойками, сделала "взрослую" прическу и начала подпиливать и красить ногти - последнее обернулось для меня глубокими бороздами на щеке, когда Хиля, веселясь, сказала: "Мя-ау!" и по детской привычке полоснула меня по лицу кончиками пальцев. Все-таки она была еще ребенком, хотя и странным, наполовину вылезшим из детства, как молодая любопытная улитка из раковины.
Ей исполнилось уже лет шестнадцать или даже семнадцать, когда она стала, наконец, понемногу превращаться в девушку. Я наблюдал это превращение со странным чувством, словно на глазах у меня из сухой бледной куколки вылуплялась бабочка - так же болезненно, но неотвратимо.
Сам я взрослел плавно и незаметно. Сначала изменился голос, потом пробилась белесая щетина, и "папа" подарил мне бритву в красивом кожаном футляре. Не было ни прыщей, ни взрывов настроения, ни каких-то особенных снов, о которых я читал в книгах по физиологии переходного возраста. Просто в один прекрасный день я сам, без чьих-то объяснений понял, что происходит за запертой дверью родительской спальни, и это меня почти не удивило. Секс - одна из естественнейших вещей в жизни, и нет ничего особенного в том, что им занимаются твои отец и мать. Пугает только неизвестное, но теперь тайны не стало, и я больше не прислушивался и тем более - не подсматривал в замочную скважину по вечерам.
Мама, должно быть, боялась моего взросления и называла меня по-прежнему "мой маленький" и "моя прелесть", а вот "папа", наоборот, стал относиться ко мне, как к равному. Ну, или почти равному. Иногда я ловил на себе его цепкий, какой-то оценивающий взгляд, в котором смешивались дружеское расположение и неуловимый, повторяющийся вопрос.
– Что?
– спрашивал в таких случаях я.
– Что "что"?
– он тут же начинал улыбаться и отводил глаза.
Но однажды "папа" все-таки высказал то, что его мучило. Это случилось летом, воскресным вечером, когда мы с Хилей допоздна засиделись на скамейке у железнодорожных путей, следя за маневровыми тепловозами. Домой я пришел уже в сумерках, когда на бледно-синем небе над домами холодно и остро зажглись мелкие звезды.
– Эрик, - "папа" выглянул из кухни и поманил меня.
– На минутку, сынок.
Мама, видно, уже легла, во всяком случае, затихла. Я подошел на зов и увидел, что мой "отец" давно ждет меня: на квадратном кухонном столе стояли две чашки остывшего чая и лежал в тарелке накрытый салфеткой пирог.
– Что, папа?
– Присядь, пожалуйста. Я давно хочу у тебя спросить одну вещь. Скажи, ты и Эльза, вы... ну, спите вместе?
– Как это?
– удивился я. Термин "спать" я, конечно, слышал, но понимал его лишь в одном смысле, поэтому вопрос показался мне более чем странным. Ясно же, что мы с Хилей вместе не с п и м.