Блестящее одиночество
Шрифт:
Для чистоты планируемого эксперимента нужны ясная голова и абсолютная непредвзятость, посему отношение к «Лизе» придется полностью прекратить за неимением адресата. Могу ли я похвастать «отношением» к комару — не считая легких, почти бессознательных раздражения и брезгливости, — когда я его прихлопываю ладонью? Но если я стану за ним гоняться, то могу озвереть, да и он, мнящий себя реальным, начнет улепетывать, напугается — и выйдет какая-то некрасивая суета и ничего больше. А разве вы засекаете отношение к подрагивающей лягушке, когда вы ей вспарываете живот хирургическим острым скальпелем sine ira et studio [24] ? Ведь если отношение есть, то вы ее режете с постыдным остервенением или с не менее жалким, холуйским привкусом превосходства и удовольствия, что отмечается и самой потерпевшей, отныне именуемой «жертва». Ни то ни другое состояние, придавленное грузом эмоций, меня не устраивает. Любой душевный толчок — будь то толчок злобы, корысти, страсти — обессмыслит чистое действие, сведя его к вульгарному акту уничтожения. Уничтожения, простите, чего? В том-то и дело. Я ведь только восстанавливаю баланс, неосторожно мною нарушенный, когда всякая загогулина, рожденная силой воображения, берется осваивать мое действительное пространство. Бездоказательным полым «ничто» меня вокруг пальца не обведешь! Чувства — штука
24
Без гнева и пристрастия (лат., Тацит. «Анналы», I, 1.).
25
Наводящая ужас пустота (лат.).
Разумеется, Лизе, как мокрой курице, можно было просто свернуть голову, и с плеч, как говорится, долой. Она бы и не заметила, еще какое-то время продолжая метаться по грядкам и поливать капусту. Но в мятущейся без башки курице — с дряблыми шейными позвонками, перекинутыми, как шарф, за спину — столько вульгарно-комичного и безобразного! Представьте, как безголовая Лиза нащупывает в земле борозды, чтобы не потоптать сельскохозяйственные культуры. Никита ошибался, утверждая, что я не эстет и к прекрасному равнодушна, о нет! — я к нему крайне чувствительна. Я его рыцарь и раб. Пожизненный пленник. Это как слух — либо тебя коробят неправильные тона, либо в тебе самом что-то фальшивит. С моим абсолютным, увы, слухом любое несовершенство вызывает у меня брезгливость. Каждое действие для меня — мистерия создаваемой красоты, поиск идеальных пропорций. Искусство. Затраченные усилия не обсуждаются. Ars est celare artem [26] . Спрятанная красота, покрытая тайной, — не идеальная заготовка, которую надо уметь обнаружить, а зов из всеядного хаоса, вопль обезображенного прекрасного, плавящегося в геенне бесформенности. Так чего же ты ждешь? Время! Иди! Отсекай уродливое и лишнее — огнем, светом и разумом!
26
Истинное искусство — это умение скрыть искусство (лат.).
Иду ищу мою Лизу. И как бы вы думали, где нахожу? Разумеется, в огороде. И говорю Лизе так: «Лиза, взгляни, солнце садится, облака догорают кровавым багряным заревом, а ты все капусту сажаешь. Брось. Прекрати. Бога побойся». Лиза разгибается от земли, из-под густых соболиных бровей смотрит мимо меня в смятенье и ужасе, а у самой лицо красное, не отличишь от редиски. Вены на темных висках набухли и мелко пульсируют. «Вытри руки, пойдем, что показать тебе сегодня хочу…»
Шлепаем по траве, огибая мой дом — туда, где сортир и мраморный бюст Фифи в цветных клумбах. «Ну зачем, — скулит Лиза, — давайте лучше в избу, чаю липового попьем, я вам о нем расскажу, так и вечер помаленечку скоротаем…» — «Лизун, дорогая, да что же с тобой? Лица на тебе нет, размазня сплошная». — «Нет, ничего такого особенного…», — а у самой поджилки трясутся и зубы на место не попадают. «Лиза, да ты же дрожишь. На вот, возьми, накинь мою шаль. Действительно посвежело». Лиза кутается в платок, но продолжает выстукивать дробь зубами, а тут еще и икать начинает, содрагаясь в конвульсиях. «Да ты никак, Лиза, меня боишься? Вот еще новости!» — спрашиваю, расстраиваясь. (Она мне все дело залихорадит, как тот комар, с перепугу. Надо срочно менять тактику — задурить ее «умными разговорами».) «Я не боюсь… чего вас бояться… вы добрая… вы Любоньку отослали… вы на нее деньги большие ложите…» — «Ну, о Любе ты брось. Не твоего ума дело. Люба — святое, на деньги не пересчитывается». — «Вот и я о вас говорю… всегда только хорошее… с благодарностью…» — «Да ладно, будет благодарить. Давай-ка лучше Фифи проведаем».
Стоим над могилкой. Я обнимаю Лизу за плечи — будто в печали. Она стягивается в комок, как каракатица от внешнего раздражителя. «Вот Фифи. Мерзкая была собачонка. Как жила, так и издохла, без разумения», — говоря фигурально, Фифи не издохла, а похоронена заживо, как вы знаете, но мне приходится изгаляться, чтобы Лиза в панику не ударилась. «Подлая тварь, — начинаю издалека, — забьется, бывало, в угол и глазятками, точно черная ночь, душу высверливает, — я Лизе показываю; трепеща, Лиза пятится. — Была бы собачьим львом, всех бы, сволочь, поедом ела, ты мне поверь. Но не была — оттого из укрытия злобствовала. Что говорить, увы, „не всякому дано быть чудовищем“. N’est pas monster qui veut [27] . Я тебе сейчас объясню, а ты не спи, слушай, иначе замерзнешь. Значение добродетели, Лиза, обратно пропорционально значению силы. Чем же станешь кусаться, коли зубы отсутствуют? А если их нет, то и кичиться не стоит, „невинностью“ тыкать. Но по мере нарастания силы, милая Лиза, добродетель сворачивается. За ненадобностью. Вот ты, например, не бойся, скажи: ты бы меня съела, если б могла? Что ты об этом думаешь?» — «Вы странные разговоры сегодня ведете… и странно так спрашиваете…» — шепчет бледная Лиза, с телячьими глазами на лбу, бесхребетно клонясь, как выдавливаемая из пленки сосиска. «То-то и оно — странные, Лиза. Я берусь о тебе судить только в данных, пока что неотменяемых обстоятельствах. А если они станут другими? Что я смогу о тебе сказать? Ровное ничего. Давай, Лиза, рискнем. Риск — благородное дело. Смелым судьба улыбается, — я отступаю на шаг, потом еще и еще, предлагая Лизе занять мое место. — Не бойся, Лиза, попробуй. Один раз козе смерть. Hodie Caesar — eras nihil [28] ». Лиза глядит на меня с мольбой, прижав к груди руки: «Пустите… не надо… я не хочу… устала я… сердцем измаялась…» — «Ну что ты заладила? Не хочу, не хочу! А я разве хочу? Но решила тебя испытать в новых, непривычных условиях. Случайно ли говорят, что образ мыслей зависит от положения, которое мыслящий занимает? Ты сама как думаешь?» Лиза ворочает головой, не зная, какой дать ответ, чтобы еще хуже не стало.
27
Не всякому дано быть чудовищем (фр., В. Гюго, „Наполеон малый“).
28
Сегодня — царь, завтра — никто (лат., Ветхий Завет, кн. Иисуса, сына Сирахова, X, 12. „И вот ныне — царь, а завтра умирает“).
«Понимаешь ли, Лиза, для меня смысл каких-то слов остается неясным. Возьмем для примера „разочаровываться“. Что это значит? Поверь, у меня нет догадок. Ты спросишь: а почему? Изволь, я отвечу. Вот, Лиза, представь, возьмем только один пример: ты видела человека в одной ситуации — ситуации принуждения, поработившей его, сломившей волю и разум, ситуации, в которой он, человек, абсолютно бессилен, если, конечно, хочет выжить физически, но не морально». Лиза тупо икает, сотрясаясь всем телом, как бесноватая. Рывками, по-птичьи озирается по сторонам
Похоже, Лиза близка к обмороку. Она стоит, мерно покачиваясь; шарит вокруг рукой, вслепую ища опоры. Хватаю ее под локоть, как траурную Электру, волоку к отхожему месту, разрисованному крылатыми ангелами. Заходим, щелкаю выключателем, накидываю крючок. Ангелы порхают по стенам наподобие грифов, пикирующих на падаль. «Вот, — говорю, — посмотри туда, прямо вниз. Что ты там видишь?» Лиза не верит своему счастью — она-то думает, что все, на этот раз пронесло и речь пойдет о хозяйственных неполадках. «Да ты наклонись к стульчаку, ниже, ниже». Она старательно нагибается над отверстием. «Илюша мне говорил, позавчера выгребали…» — гулко отзывается Лиза, просунув кочан в дыру. «Да ты не трусь, головомойки не будет, я совсем не о том. Скажи, с твоей теперешней перспективы удалось что-то увидеть?» — «Да больно темно, — гудит из подпола Лиза, — надо днем, чего и увижу…» — «Ты подожди, глаза к темноте привыкнут, все разъяснится…»
Я — в роскошной цветастой юбке с карманами. У меня как бы праздник — боевое крещение. Из правого вынимаю маленький пластмассовый шприц. Мне Никита вчера подарил, just in case, на случай непредвиденной обороны. Мгновенная смерть — без побочных эффектов и боли. А что я, по-вашему, живодер? Плохо же вы меня знаете. Проверяю мой шприц под светом тусклой, соплей свисающей лампочки, ангелы скалятся и шипят, немного надавливаю, мутная жидкость бьет тонкой сильной струей, напоминающей, в миниатюре, извержение спермы. «А его ты не видишь?» — для отвода глаз опять спрашиваю. «Кого?» — кричит Лиза из глубины. «Да его же, его! Сейчас я тебе помогу, считаем до трех и — секундочку!» Лиза громко считает, на счет «три» всаживаю иглу прямо ей в задницу. Лиза мякнет и опадает. Безвольно висит, безголовая, на вонючем траурном постаменте. Беру ее за ноги и пропихиваю в отверстие. Моя идиотская шаль, накинутая петлей Лизе на шею, цепляется за случайный гвоздь (надо будет Илюше на вид поставить) — и Лиза на этой шали, вниз невидимой головой, раскачиваясь, повисает. Пытаюсь порвать ткань зубами, но она держится намертво, не отпускает. «Сейчас, Лизок, подожди». Бегу в дощатый сарайчик за инструментами, хватаю садовые ножницы, несусь назад, отрезаю. Лиза уходит на дно, жирно и густо чавкая. «Хм, — спрашиваю невольно, — позавчера выгребали?» Бросаю туда же и ножницы. Они производят короткое «бульк» — и все затихает. Только ангелы бьют крылами, взмывая в звездное небо, прочь от поднявшейся парной вони и долой из Нещадова. Если б не то, что они, Лиза и мой шофер, вновь повстречавшись, наедине там останутся, я бы вообще ни о чем не тревожилась, а так… Ну вот, черт подери, отчего я не продумала очередности! Поспешишь — людей насмешишь. И так всегда, выдержки не хватает, чтобы обмозговать все спокойно. Только теперь — без паники! Ничего, Глашу большой скоростью следом отправлю. Она мне верна. Как дырявый башмак, найденный на помойке. Но чем хороша — объяснять ничего не надо: гончей идет по следу, холуйский инстинкт подсказывает. Утро вечера мудренее. Завтра и потолкуем.
На заре меня будит Глаша, расталкивая в бока. «Глаш, ты что — очумела? Который сейчас час? Посмотри!» — «ЧП! — кричит Глаша. — У нас случилось ЧП!» — «Что-нибудь с Лизой?» — спрашиваю спросонья. «А я не однажды предупреждала, что вы ее балуете! — орет Глаша. — Вперед всех выставляете! Разговоры ведете! За стол один тащите! И вот вам мои поздравления — так-таки доигрались!» — «Да говори толком!» — прошу, а у самой сердце до горла подпрыгивает. «Удрала от вас ваша Лиза! Под прикрытием ночи, как вор! Может, чего и украла! Надо проверить! А у вас, если вам интересно, шкатулка с драгоценностями на виду прямо валяется, которые вы от покойницы матери унаследовали!» Глаша швыряет мне в морду тетрадный листок. «Вот, полюбуйтесь, удосужилась ваша избранница, записку оставила!» — «Да ты чего?!!!» — сажусь, обалдевшая, на постели. Почерк остался округлым — детским и ласковым. Подозреваю, что с тех давних пор Лиза никому не писала, а я ведь храню то, украденное у шофера, письмо, отосланное ему Лизаветой. Оно у меня в бутылке под бузиной за домом зарыто, как самое драгоценное. «Я ухожу, — пишет мне Лиза, — куда вы не узнаете. И Любу мою не ищите. Ее в Швейцарии больше нет, и в деньгах ваших она не нуждается (интересно, как Лиза сумела Любу „извлечь“, если Любоньку в пансионе, по шифру, только мне выдать могут?). Рук к ней впредь не тяните. Она моя, а не ваша дочь, что бы вам в вашем болезненном состоянии ни привиделось. Вы человек нездоровый и одинокий, вас даже жалко, но ничему, что живое, рядом с вами нет места. Как медицинский работник вам говорю, от вас надо держаться на расстоянии, иначе заморите, душу по капельке изопьете. Засели в своем больном мире и оттуда других внутрь тянете. Над собой управы не ищете, над людьми издеваетесь. Он вас не любил (жирно подчеркнуто), вы это знаете и простить мне не можете, готовы меня растоптать, но я вам не дамся. Мне еще Любоньку поднимать, а вы, теперь вам скажу, — бесплодная ведьма и, чтобы себя продлевать, вам нужно чужим горем питаться. Пребудьте лучше в своем и прощайте. Лиза».
Ого! Какая же это записка — целый трактат «об отношении искусства к действительности». Ничего себе медицинский работник! Отдаю Глаше листок, а сама думаю: сказать, что первый блин комом, нельзя. Не ком, а полная катастрофа — эксперимент с очевидностью провалился. Мало того, что он был искажен Лизиным страхом и моей нерешимостью, что уже не дает чистого результата, так теперь вообще непонятно — убила я ее все-таки или нет? Кем бы она ни была — химерой, дьяволом, человеком. Утопила ли я ее или Лиза сама потихонечку смылась, почуяв неладное? Когда написала она трактат — «до» или «после»? Нет, заранее, «до», не могла, Глаша бы непременно пронюхала и вместе с бумагой ее за волосы ко мне притащила. Тем более что одна из задач, перед нею поставленных: не выпускать Лизку из виду, следить и стеречь. Да, но Лизка и «после» никак не могла, если с вечерней звезды по уши в говне туда-сюда плавает! «Глашенька, — говорю, — ночью мне снилось, будто я любимую шаль в нужнике о гвоздь зацепила и ножницами угол обрезала…» — «Снилось? — воскликнула Глаша. — О Господи! Да вы явь от сна отличаете? Это та, змея, воспоминаниями заморочила! Все о нем вам рассказывала! Все в вас смешала — кто мертвый, а кто живой! А вы из доброты ее слушали и подначивали! Ну, теперь я вами займусь! Прохода вашим причудам не будет!» Из кармана передника она достает кусок отрезанной шали. «Илья гвоздь отодрал, а я обрывок взяла. Давайте и шаль, незаметно пришью, не выходит вас отучить дорогими вещами разбрасываться». Вот тебе, бабушка, и Юрьев день. Но Лизка-то где?! Куда, сука, делась?