Блошиный рынок
Шрифт:
Почему-то дотронуться и обжечь палец я не хочу. И желание окатить себя кипятком тоже куда-то улетучивается.
Но осталось неприятное ощущение, что такие странные мысли приходят мне в голову (нарочно полоснуть себя по пальцу, когда отрезаю краюшку хлеба; пнуть что есть силы ботинком прибежавшего приласкаться кота) не сами собой. Как будто над ухом кто-то спрашивает: «Сможешь? А что будет, если сделаешь? Ты ведь можешь сделать, чего тебе стоит?»
Не подменыш ли я, раз такие мысли?
Зачем я вру сам себе? Ведь спрашивает конкретный гугнивый
Всем известно, что Паха Петюнин — подменыш.
Родился обычным — все видели. И повитуха видела, Домна Андреевна, по-простому — тетя Домна.
— Крещенушки! — так нас называла, а мы, пионеры, зубоскалили.
Если среди нас кто и был крещеным, так точно ни в жизнь не признался бы.
Поговаривали, что повитухи могут роды принимать и у нечистой силы. Но тетя Домна точно не стала бы этого делать. Хорошая была Домна Андреевна. Фельдшер даже потом маме сказала, что очень красивые пупки получаются у новорожденных, которых тетя Домна материнским волосом перевязывала. Говорила тетя Домна Пахиной матери, Петюнихе:
— Береги младенца, глаз не спускай. Сорок дней срок!
А Петюниха новорожденного сына где попало бросала. То в бане одного оставит, в дом за чем-нибудь побежит. То на огороде прямо на землю положит и пойдет на грядках копаться. Помочь-то некому. Ее муженек Петька по прозвищу Лохматый всегда хорошо за воротник закладывал, а после рождения ребенка вообще вразнос пошел. Сначала праздновал, что сын у него. Потом горе заливал, что сына подменили. Так и допился — в бане сгинул, в той самой.
Баня-то у них по-черному была построена. Печь самая примитивная из камней сложена. А чтобы не горела стена, между такой печью и стеной сантиметров двадцать-тридцать оставлено. Вот Петьку там и нашли: одни ноги из этой щели торчат. Как пролез только в такую тесноту? Аж голова сплющилась.
Тетя Домна говорила Петюнихе:
— Не ругайся, голубушка, до беды доведешь.
Да той что! Она и тогда в бане чертыхалась, а может, и кляла всех на чем свет стоит. Всегда невоздержанная на язык баба была. А сейчас и подавно, жалеть-то некого, кроме себя самой.
Теперь Паха такой. Орет, язык толстый еле ворочается, слюни бегут. Глаза —хитрые щелочки. Зубы гнилые — все сахар посасывает, полные карманы рафинада всегда таскает. Запустит пятерню в карман, шарит, шарит, почесывает ногу через штанину, а потом вытаскивает кулак с сахаром — и в пасть, и чавкает. А злющий! Когда молоко у матери сосал, так до крови ее кусал, ничего не помогало. А теперь бьет животных. Острой палкой козу в вымя тыкал. Котят топил, птенцам голову сворачивал. Вот на майские праздничный концерт по радио передают, и обычно радиоприемник в магазине на раскрытое окно ставят, чтобы транслировал передачи на всю деревню.
«Дети — цветы жизни!» — вещает приемник. Малышня бегает, хохочет.
Паха придет, сядет на траву, корзинку на расставленные колени пристроит и вслепую шарит, ищет цветы вокруг себя, а сам на детей смотрит. Нашарит цветок, сорвет и гугниво заводит:
— Анютке головку оторву,
И уже не веселится Анютка, не носится как угорелый Ваня. Собьются в стайку поближе друг к другу, круглыми глазами следят, как Паха им головки отрывает и в корзинку свою складывает.
Петюниха злится, когда ей жалуются:
— Ничего он им не делает, всего лишь играет!
Чужих детей она тоже ненавидит, но не как Паха, а тихонько, исподтишка. Не улыбнется никогда, не похвалит. Выгораживает своего подменыша.
Если бы он кому из детей голову все же оторвал, наверняка Петюниха сказала бы:
— Сами виноваты!
Где-то настоящий сын, настоящий Паха ходит. Живет ни там ни сям, людей боится. Может, и к дому родному подходил посмотреть на Петюниху, а там вместо него подменыш — увидел да и прогнал. Подменыши больше пятнадцати лет не живут, терпеть их, к счастью, не сильно долго приходится. Да и покраденные дети не живучи. Нечистый сжирает с досады труп украденного ребенка, а вот крещеного не ест. Покрестить настоящего Паху не успели, значит, не найти теперь.
А этого, подменного, Петюниха нарочно крестить не стала. И не потому, что атеистка неверующая. Говорила всем, мол, боится, что при таком раскладе настоящего Паху никогда не вернут.
А так придет ее сыночек, который сейчас у нечистой силы мается-страдает, между тем и этим светом мотается, а Петюниха на него крестик накинет, и сразу все хорошо будет.
Знающие люди говорят: надо подменыша бросить через порог наотмашь, бить розгами, и пусть себе визжит от боли, ты знай бей до крови. Или кто посторонний пусть топором рубанет — сразу вернется настоящий младенец, а этот, чурбан, в печке окажется, где ему и место. Это же не настоящий ребенок, а заколдованная головня или вообще старый, лысый веник-голик.
А в случае, если это не заколдованный предмет, а выродок того нечистого, который настоящего человеческого младенца украл, то нечистый не даст свое дитя убить, обменится обратно.
Да пожалела Петюниха. Только через порог поднимет орущего запеленутого подменыша, а бросить — никак.
— Не могу, — говорит. — Знаю, что не мой, а не могу. Кабы сам сразу умер бы, так все легче. А так — не могу.
Бабы тихонько судачили:
— Врет Петюниха. Уже один раз роняла, вот второй раз и не хочет — убьет совсем.
Мы с подменышем — ровесники, хотя с виду не скажешь. Паха — здоровенный лось, будто на четыре года меня старше. Но мы почти в одно время появились у наших матерей. Я-то родился, а Паха — не знаю что.
Петюниха в своей бане рожала, а моя мама — дома, поскольку не успела в больничку доехать и фельдшера не дождалась.
Меня тоже тетя Домна принимала. Только мне она сразу под подушку вилочку положила, зубьями к ногам, с приговором: «На вилочку ложись, ничего не боись!» А вот моя мама забоялась, что я поранюсь, но тетя Домна успокоила: