Блошиный рынок
Шрифт:
Нас привозили на все лето к ней в деревню, чтобы не путались под ногами у родителей, а заодно и бабулюшке помогали. Ну как помогали — не давали ей почувствовать одиночество. Потому что помощь от меня, маленькой Дашутки и Тимохи так себе, одно слово.
В тот раз Тимохе кошмар приснился, он даже среди ночи меня растолкал, но толком ничего не рассказал. И с утра был насупленный, капризный, дерзил бабулюшке, отказывался есть кашу и отбирал хлеб у Дашутки, вроде бы в шутку, но сестренка недовольно верещала.
Вот бабулюшка в сердцах ему и сказала:
— Шут тебя подери!
Тимоха вздрогнул, на стуле вытянулся в струнку, глаза вытаращил,
Дашутка затихла, перестала ложкой стучать. Бабулюшка побледнела и внезапно севшим голосом приказала:
— Прекрати кривляться!
Только получилось не сурово, а жалобно, будто не сердилась, а испугалась и упрашивала. Она и сама это почувствовала, поэтому замахнулась полотенцем, словно собралась шлепнуть Тимоху.
И тут у Тимохи стал задираться кверху нос, будто бы кто-то подставил ему невидимое стекло, к которому он прижался лицом. Все выше и выше, гак что нос стал похож на свиной пятачок. И верхняя губа вздернулась, обнажая оскаленные зубы, впившиеся в высунутый язык. А руки-то его все еще к ушам были приставлены, пальцы растопырены. Невозможно такую гримасу скорчить.
Дашутка испугалась и заплакала. Тимоха боком со стула спрыгнул, спиной на пол повалился и как начал вертеться с тем же не то гоготом, не то рыганием, и руками продолжал изображать большие уши, и локтями отталкивался от пола, и выгибался дугой. И нос все так же был похож на расплющенный свиной пятак.
Бабулюшка Дашутку схватила, пихнула мне в руки, вытолкала на крыльцо:
— Василия зови, срочно!
Василий у нас в деревне был один. Крепкий пожилой мужик с аккуратно стриженной бородой, неулыбчивый, работал кузнецом. Мы, дети, всегда с ним вежливо здоровались, но почему-то старались на глаза не попадаться, побаивались. Я никогда с ним не разговаривал, но сейчас беспрекословно бросился искать. Побежал было с плачущей Дашуткой на руках и только у калитки спохватился, что тащить сестренку с собой незачем.
Василий стоял у ворот кузни (где ж ему еще быть), о чем-то степенно беседовал с местным трактористом. В другой раз я бы мышкой мимо проскользнул, чтобы они меня не заметили, но сейчас, не стесняясь, чуть ли не оттолкнул тракториста и прямо Василию в лицо выпалил:
— Тимофей наш ополоумел!
Тут словно меня отпустило, как пружина разжалась, и я заревел громче, наверное, чем, бывало, Дашутка.
Василий взял меня за плечо, коротко кивнул трактористу, который тут же ушел, кинув на меня быстрый любопытный взгляд, и мы вместе прошли в кузню.
Я продолжал реветь, размазывая слезы и сопли по лицу, не в силах даже внятно рассказать, в чем дело, а Василий что-то не торопясь собирал в мешок. Он не пытался меня утешить, не расспрашивал, даже как будто внимания на меня не обращал.
Так же без спешки пошли к нашему дому. По дороге я уже более-менее сумел взять себя в руки и
Дашутка в одиночестве сжалась на лавке у завалинки, ножки подобрала под себя и тоже ревела. Василий подошел, молча потрепал ее по голове, и сестренка как-то сразу успокоилась. Шмыгнула пару раз носом и как ни в чем не бывало соскочила с лавки и побежала играться с щенком.
Мне же Василий коротко бросил:
— Здесь будь.
И зашел в дом.
Я сидел под окнами не шевелясь, глядя в одну точку, в каком-то странном отупении. Мне было страшно размышлять, страшно вспоминать, страшно строить догадки. Из дома не доносилось ни звука, и я даже вздрогнул от неожиданности, когда Василий с бабулюшкой появились на крыльце. Бабулюшка проводила его до калитки, все в полном молчании. Мешок у кузнеца будто бы стал больше и тяжелее, и меня передернуло от мысли, что в нем Василий уносит моего брата.
Тимоха три дня в беспамятстве валялся на бабулюшкиной кровати, ничего не ел и никого не узнавал. Бабулюшка думала, помрет. Это она потом рассказала. Но я тоже так думал, хотя гнал от себя эти страшные мысли.
Бабулюшка все эти три ночи просидела рядом с Тимохой на стуле и, кажется, все это время совсем не спала.
Мы с Дашуткой были практически предоставлены сами себе, так что мне пришлось заниматься сестренкой, которая вела себя так, будто у нас вообще ничего не происходит. Так же шалила, так же веселилась и так же беззастенчиво выклянчивала конфеты. Но я не жаловался. Наоборот, это помогало мне не думать о брате, не вспоминать свиной пятачок...
А потом Тимоха проснулся ранним утром бодрый и веселый, удивился сидящей рядом бабулюшке и тому, что он не на полатях, а в кровати. Ел с аппетитом, по обыкновению немного задирал Дашутку и вообще вел себя так, будто не было этих страшных четырех дней. Тут они с Дашуткой прямо один в один были — ничего не помнили и искренне не понимали, отчего мы с бабулюшкой такие смурные.
Бабулюшка больше не ругалась. То есть, конечно, бранила и нас, и вещи, и погоду, но как-то очень осторожно, выбирая слова. И, чуть что, нас с угла иконы умывала. То есть стоило нам начать капризничать или, если не могли с ходу остановить баловство и непослушание, как всякие дети, бабулюшка тут же снимала из красного угла икону и насильно нас холодной водой обливала — из ковшика воду лила на угол иконы, а икону над нами держала. Поставит нас в таз и льет, а мы не смели убегать. Даже я, большой парень, смирно стоял в этом тазу. Это, конечно, в чувство приводило, ничего не скажешь.
Когда мы сталкивались с Василием, его поведение ничем не отличалось от того, что было до Тимохиного припадка. Он нас практически не замечал, как и всякую деревенскую мелюзгу.
Я не знаю, что Василий тогда делал, что унес в мешке, и никогда у бабулюшки не интересовался. А брат вообще ничего не помнит. Один раз я попытался его расспросить, так он решил, что я его разыгрываю. И Дашутка не помнит, но ей простительно, она совсем маленькая была.
Не знаю я и того, рассказала ли бабулюшка родителям. Во всяком случае, больше никогда с Тимохой ничего подобного и близко не случалось, ни в деревне, ни дома, ни когда в армии служил.