Брилонская вишня
Шрифт:
Поели, едем дальше. Оказывается, здесь даже туалет был. Кто-то выломал дыру в полу, а нам приходилось протискиваться и побарывать всякое стеснение. В утешение хочу сказать, что никто шибко и не смотрел: люди все-таки, понимали.
Грязная, потная – я продолжала ехать, узнавая о смене суток лишь по маленькой щели. Спала стоя, опершись на стену. Иногда разговаривала с кем-нибудь… правда, уже не помню, с кем и о чем. А тело уже не просто чесалось, оно щипало от грязи, я до крови расчесывала кожу и выла от безысходности. Пыталась плевать на ладони и мыть себя слюной, но так выходит
Несколько раз мы останавливались. На одной станции из нашего вагона даже вывели несколько. Вместе с – очень странно – с мальчиком, который собеседником мне был. Места стало побольше, ехать – полегче, и теперь мы уже, слава богу, не прижимаемся друг к другу немытыми телами.
Что с ногами стало – молчу. Вначале они адски ныли от усталости, а потом просто перестали чувствоваться. Только когда народу поубавилось, у меня получилось сесть на пол и аж взвыть от наслаждения.
Вот теперь все идеально. Нас недавно еще раз накормили, напоили, и теперь я сижу в углу и обессиленно сплю. На этот раз – крепко. Вижу глубокие, подробные сны… просыпаюсь на секунду – и опять проваливаюсь в небытие.
И, наверное, всю оставшуюся дорогу я просто сплю. Проснусь, отгрызу часть от куска хлеба в руках – и засыпаю опять. То желаю, чтобы мы поскорей приехали. То хочу пребывать в поезде всю вечность, чтобы не оказываться там, куда меня столько времени везли.
Но поезд наконец тормозит. Наши двери открываются, а немецкий солдат приказывает всем выходить.
Я, опираясь, на стены, медленно выползаю и вываливаюсь из вагона. Щурюсь от яркого света и кашляю из-за непривычно чистого воздуха.
Вижу: вышедших опять конвоируют и снова собираются куда-то вести. Не всех, от силы два вагона. Ступаю босиком на холодную площадку. Вздыхаю. Покорно вливаюсь в колонну, которая вскоре уже начинает шествие.
Правда, шли мы в этот раз недолго. Совсем скоро вижу укрытые сумраком постройки, окруженные железной изгородью. Скорее всего, какой-то лагерь или штаб. И почему-то чувствую: я еще здесь, на своей родине, а не в какой-то там Германии. Расположились гады на границе, а к ним… Зачем? В прислуги?
И нас уже встречают конвоиры с распростертыми объятиями, автоматами и широко раскрытыми воротами…
Глава 4
Пожалуй, только внешний вид этого штаба с какой-то надменной снисходительностью говорит мне: «Посмотри на меня, оцени силы моих создателей и после этого прикинь, насколько осуществимы твои шансы к побегу». А потом, словно раздумав секунду, добавляет: «Глупая провинциальная девочка».
Этот штаб умеет не только надменно взирать и снисходительно говорить. Он умеет, как и подобает всем грозным штабам, безмолвно усмехаться, подмигивать и даже для порядка вселять какие-то надежды. Мол, не грусти, девочка, может, образуется?
Также, как, собственно, и подобает всем грозным штабам – и грозным людям – лагерь обладает всеми частями тела и инвалидом не является точно. Имеется у него голова – гигантская черно-серая постройка в самом центре площади, огороженной колючей проволокой. Там, наверное, и обитают немецкие офицеры. Имеются руки – два рядом
Но ни один штаб, ни один человек никогда не обойдется без задницы. Здесь задницей был полуразрушенный и очень вонючий сарай. И именно в задницу нас определили.
Правда, перед этим выстроили.
Стоим в ряд. Никто ничего не говорит – все устали, хотят спать и есть.
Стоим, а ветер дует. Уже и стоять не можем – с ног валимся. Тяжело дышим, глаза закрываются, а нас заставляют. Холодно жутко, я еще и вспотела, когда сюда в колонне шла. Продует, как пить дать продует. И небо все серое – не определишь, который час. Не то вечер поздний, не то только темнеет, не то полдень такой пасмурный. Сальные волосы в лицо лезут, в рот, как змеи скользкие меня опутали…
Мне уже совсем неинтересно, куда нас привезли и что собираются делать дальше. Просто дайте мне помыться, поесть и поспать! Больше мне ничего не надо! Только мытье, еда и сон! Все тело до крови чешется и щиплет, а от вони я уже и сама задыхаюсь!
– Всем стоять!
Я устало поднимаю глаза и вижу очередного немца. Хотя… нет, вру бесстыдно. Не очередного – те видно, что солдафоны обычные: каски, форма да сапожищи. А этот красивенький такой, в мундире чистом, с ремнем кожаным, ботинками до блеска вычищенными да фуражке с серебряным черепом. И ведет себя ну совсем не как очередной – надменно так расхаживает, губу выпятив и голову задрав. Только щеки обвисшие трясутся, как у бульдога.
– Всем тихо! Говорийт с фами командир, вы – молчайт и слушайт!
И какой толк ему глотку рвать? Все и так молчат. Надо же бедолаге как-то статус в наших глазах повысить да званием сверкнуть. Вот и лезет из кожи вон, наше уважение завоевывает. Видимо, не зря. Видимо, авторитет для него имеет большое значение.
Окидываю взглядом площадку. Чуть поодаль вижу застывших с граблями в руках женщин, на которых рявкает немецкая надзирательница. А около бедолаги с бульдожьими щеками на стуле сидит еще один офицер. Тоже не очередной: и мундир, и ботинки, и фуражка – все при нем. Но он ничего не говорит и перед нами не расхаживает. Молча сидит, смотрит на нас и выкуривает папиросу, аккуратно держа ее между двух тонких пальцев в черной перчатке.
– Это есть немецкий штаб! – надрывается офицер с бульдожьими щеками, а у меня от его крика начинает пульсировать в висках. – Ви здейс арбэтэн! Это есть фаш дом! Я есть старший надзиратель и главный командир! Я хотейт фидейт фаш подчинение и уважение к немецкий солдат! Ви оказывайт любовь к немецкий солдат и благодарийт его за хлеб, дом и жизнь!
Я сглатываю и морщусь.
Его мундир колеблется от сильного ветра. И без того большие глаза немец умудряется пучить еще больше, отчего становится даже жутко.