Брилонская вишня
Шрифт:
Очень интересная, а главное – отрепетированная речь, но я так хочу, чтобы это все привело к концу! Неважно, хорошему или плохому – к концу! Я хочу отмыться, наесться и лечь спать: хоть на трехэтажную перину, хоть на исплеванный пол. Я что, так много прошу?!
– Этот день имейт начало новый правил в фаш ум. Первый правил: слушайт свой надзиратель. Ви должен усердно арбэтэн, когда фас просийт. Второй правил: не пытайться сбежать. Если ви пытайться сбежать – фас находийт и убивайт.
Он замолкает. Я медленно разжимаю кулаки и готовлюсь вздохнуть с облегчением,
– А третий правил?
Тут же в толпе прокатывается волна хохота. Я тоже не сдерживаю истеричного смешка. Наверняка это от усталости и нервов… Уже не могу себя контролировать. Глаза слипаются, в голове стучит – я хочу спать!
Немец аж чернеет. Я снова сглатываю и обнимаю себя. На всякий случай опускаю глаза. Мол, я тут совсем не причем, стою, смотрю на землю…
– А третий правил… – медленно протягивает он. – Не смейт огрызайться и подшучивайт над немецкий солдат, который быйт к фам добр и дарийт столько фажных благ! Ви с этот день делайт все, чтобы немецкий солдат жийт в счастье!
Я невольно хватаюсь за тощего высохшего парня рядом, чтобы не свалиться в бессилии. Он коротко смотрит на меня, едва заметно кивает и вновь обращает все внимание на немца с бульдожьими щеками.
Но тот больше ничего не говорит. В который раз обходит нашу шеренгу, а я за версту чувствую, как от него пахнет хозяйственным мылом. Уже нет сил бояться, нет сил подстраиваться под чьи-то желания, нет сил терпеть и ждать. Даже думать сил не осталось. Только бы уснуть. Улечься и наконец задремать вне молотящего по рельсам вагона, вне дикой улицы или чужого поля.
Как же я устала…
Да, немец ничего нам больше не говорит. Зато поднимается другой – тот, что сидел на стуле и смаковал папиросу. Медленно так встает, бесшумно совсем, отряхивает мундир от пепла, тушит сигару и неспешно подходит к офицеру с бульдожьими щеками. Я неожиданно замечаю, как последний в секунду бледнеет и пытается выпрямить спину. Да, похоже, чинопочитанием грешат и немцы, а этот – далеко не самый главный здесь командир, каковым себя красочно расписал.
– Еще хилее рабочую силу достать нигде не могли? – курящий вздергивает брови, а я замечаю в его глазу что-то странное…
У него родинка! Прямо в глазу! Или это радужка так странно окрашена: ярко-синяя, лишь небольшое коричневое пятно, словно ржавчина, уродует глаз. И этот самый изъян почему-то пробивает меня до дрожи. И тон, и взгляд… Офицер не говорит длинных речей, не запугивает нас и не зачитывает правил, но именно из-за его поведения я вдруг резко понимаю, что не хочу спать, впиваюсь ногтями в собственные запястья и задерживаю дыхание.
– Извини, оберштурмбаннфюрер, но я их поимкой не занимался, – отвечает немец с бульдожьими щеками. И – ужасно удивительно – он умеет не орать!
– С теми, кто занимался, я еще поговорю. Что за трупов завезли? Они на ногах не стоят, о какой работе речь?
– Даже слабая лошадь будет нестись
От такого высказывания я вздрагиваю.
Офицер смеется. Кивает:
– Верные мысли, верный настрой. Держи вожжи крепко.
– Постараюсь, оберштурмбаннфюрер. Каковы дальнейшие распоряжения?
– Если хочешь услышать от меня что-то новое, то зря надеешься. В сарай их брось. Баню растопите. От них воняет хуже, чем от выгребной ямы, а ты же знаешь мое к этому отношение. Каждый раз я должен повторять одно и то же?
– Слушаюсь, оберштурмбаннфюрер.
– В последнее время ты делаешь это слишком вяло. Если не дашь им понять, кто свинья, а кто хозяин – добром это не закончится точно. На поводке их держи. Желательно – коротком. Надо будет – сапогом придави. Силу примени. Или пистолет. Но меру знай. Чтобы не было такого: я проснулся, а у нас половина рабочей силы пристрелены. Лучше оставь это на меня. А пороть можно и даже нужно. Чем сильнее ты лошадь бьешь, тем быстрее она бежит. Да?
– Я поражен твоим профессионализмом.
– Не надо поражаться, Вернер. Не надо. Пустые эмоции не принесут плодов.
Куривший окидывает нас долгим взглядом. В почти незаметном презрении приподнимает краешек тонкой губы и морщится. Стряхивает с кожаных перчаток пыль.
И вдруг случается неожиданное. Тот самый худощавый парень, за которого я невольно схватилась, вцепляется в ладонь курившего, обтянутую блестящей перчаткой.
– Покормите нас! – взвывает парень. – Не уходите, пожрать нам дайте! Мы сейчас все передохнем!
Куривший шарахается, корчится в брезгливости, резко выдергивает свою кисть из рук парня и делает быстрый шаг назад. Жмурится и закашливается, сжимая горло… на какую-то секунду я впрямь поверила, что его сейчас вырвет.
– Вернер! – кричит он, сдергивает с себя перчатки и швыряет под ноги.
Кровь приливает к обвисшим щекам Вернера. Своим нервным дыханием он еще сильнее напоминает пса. Ему бы только хвост, которым бы он с радостью вилял.
– Да, оберштурмбаннфюрер?
– Прикажи застирать, – все еще морщась от отвращения и держа ладони у губ, выдавливает офицер. – И пусть они у тебя еще хоть раз подобное выкинут!
Вернер кивает. Осторожно спрашивает:
– Может, его оставить и выпороть? Что думаешь?
– Еще чего! На нем столько дерьма! Пусть сначала в бане отмоются, а там хоть хлыст о них не замарается. Можешь пристрелить, конечно. Дело твое.
Вернер почему-то столь крайние меры применить не решается. Видимо, для него все ограничивается лишь «может, выпороть?».