Брилонская вишня
Шрифт:
Я собираюсь было рассказать…
О чем рассказать?
О том, как каждое утро вскакивала ни свет ни заря и бежала к столу, где всегда были поданы свежеиспеченные шаньги с калачами и накрытый тряпочкой бидон теплого парного молока?
О том, как мы с папкой ездили на рыбалку? Как мамка перед этим наготавливала нам в дорогу свертки пирожков и блинов с творогом, а я черная-пречерная бегала по огороду с консервной банкой и выискивала червяков?
О том, как мамка ворчала на меня, потому что я отдала цыплятам всю крупу, и теперь у них может быть запор? Как она посылала меня в магазин к Сережкиной
О том, что навряд ли теперь поем мамкины калачи, повыкапываю папке червяков и погрызу по дороге домой только что купленный хлеб? О том, что даже не попрощалась с мамкой, а накричала на нее и зареклась жить самостоятельно? О том, как в слезах она стояла на крыльце? О том, как я оттолкнула Никиту, о его удаляющейся грязной фигуре и больших лучистых глазах, которые блестели от слез непонимания? О том, что нахожусь я здесь из-за какого-то дурацкого платья с пионами?
Об этом?
Я встаю и молча бреду к самой дальней койке. Возле нее не стоит никакой табуретки, а одеяло заправлено.
Ничего не хочу уточнять. Уточню – мне обязательно скажут, что здесь занято. А мне нужно спать у стены. Дома я сплю у стены. У холодящей кожу стены.
Я должна создать дом здесь. Иначе я просто не выживу.
Или отсчитывать дни? Внушить себе, что выйду я отсюда, скажем, через две недели? Так со мной было в госпитале. Обещали выписать через четырнадцать дней, но у меня появились осложнения, и мне все продляли, продляли, продляли… Я дни считала. Потом сбрасывала – и снова считала… Впервые я тогда от мамки с папкой отлучилась, тосковала жутко. Она мне яблочек занесет, а я потеряв голову мчусь к ней, только б ее увидеть… А как увижу – реву. Кричу: «Забери меня уже отсюда! Я не хочу одна, я боюсь! Хочу домой!». И она мне однажды говорит: «Собирай вещи и идем, только тише». И сбежали мы с ней из госпиталя.
Остается лишь верить, что когда-нибудь сюда зайдет мамка и скажет:
– Собирай вещи и идем. Только тише!
Или считать дни. Меня ведь выпустят. Ровно через две недели выпустят. А не выпустят – сама сбегу. Ровно через две недели.
Ну, или создать дом здесь. Иначе не выжить.
Найти мамку. Папку. Никитку с браткой. Бабу Катю. Найти их всех, найти семью.
Иначе – не выжить.
И я зарываюсь в шуршащее одеяло. Оно колется даже сквозь пододеяльник. Падаю на каменную подушку, из которой торчат и вонзаются мне в шею острые перья. Пододвигаюсь ближе к стенке и закрываю глаза.
Меня о чем-то спрашивают. Васька спрашивает, другие женщины, да только не обращаю я на них внимания. Медленно проваливаюсь в сон, что с каждой секундой все больше и больше рисует вокруг образы моей избы. Я даже слышу храп бабы Кати, слышу, как мамка с папкой в карты играют. Чувствую, как из комнаты сочится золотистая нить керосинки. Правда, чужие женские голоса, чужой смех, чужой шепот – все это нагоняет на меня такую животную тоску и отчаяние, что я беспомощно сворачиваюсь в комочек, утыкаюсь лицом в пыльную подушку и тихонечко взвываю.
Нет, все не так! Мамка с папкой никогда не разговаривают ночью! Они не будят нас, они не смеются так громко!
Закрываю тяжелой подушкой уши, чтобы не слышать
Мне снится школа.
Сижу я за партой и с Машей переговариваюсь. Жалуюсь ей, что мамка мне денег не дала на мороженое.
– А давай ты скажешь ей, что в школе попросили фартук новый купить? – сверкает озорными глазами Машка.
– Мамку обманывать?
– Да ты чего! Так она тебе никогда деньги не даст!
Я думаю. Что-то отвечаю Машке, а потом учительница в класс заходит, с глобусом. Начинает про Африку рассказывать…
А после школы меня Сережка ждет. Нарядный такой, в костюме почему-то. Улыбается, говорит:
– Хочешь, Вер, мороженого поедим? Я сам тебе куплю.
И я, конечно, соглашаюсь.
Мы идем с ним по поляне. Я ем пломбир. Даже чувствую сахарно-ванильный запах и вижу, как мороженое растекается под нежно-розовыми солнечными бриллиантами.
Сергей задерживается, а спустя секунду догоняет меня, протягивает букет васильков и говорит, сбиваясь:
– Вер, знаешь… Я давно хотел сказать, что люблю тебя. Ты такая загадочная, непредсказуемая… Давай дружить?
И я, кажется, соглашаюсь. А как иначе?
Мы беремся за руки и шагаем по цветущей лужайке, усыпанной бисеринками клевера. Сергей вдруг останавливается и чуть дотрагивается липкими от мороженого губами моей щеки…
– Выходим на построение! Живей, живей! Тут некоторые у вас еще не проснулись даже! Живо, а то комендант увидит! Восемь часов, площадка еще пустая! Пошевеливайтесь, клуши!
Лицо щиплет от неприятных запахов, а рука после сна сильно затекла. Я медленно раздираю слипшеися глаза. Почему-то ресницы склеились гноем, а перед глазами бегают мутные пятна.
Мотаю головой. Поднимаюсь с визгливо скрипящей койки и обнаруживаю, что почти все женщины покинули барак. Натягиваю повыше сползшую юбку, яростно протираю глаза и спешу к выходу.
Чувствую влажную утреннюю прохладу. В тени даже немного зябко. На солнце – куда теплее. Вижу неподалеку ровную шеренгу женщин. Не сразу соображаю, куда встать, пока кто-то не берет меня за руку и не впихивает в строй.
Марлин уже при параде. Желтые волосы собраны аж на затылке. Зеленая прямая юбка доходит едва ли не до голеней, и черные сапоги не то чтобы с угрозой, а с некой снисходительностью стучат по площадке.
Если она работает посменно, значит, вчера за пленными следила вторая, Ведьма. Все правильно. За работниками следила Ведьма, а Марлин занималась с поступившими.
– Перекличка, – оповещает она, разворачивая список.
Я снова тру склеенные глаза. Была б здесь баба Катя! Она все умеет вылечивать. Синяк поставлю, когда с дерева навернусь – охладит. Руку вывихну – вправит. А какой массаж она делает! Руки морщинистые, мягкие, но так ловко кожу на спине перебирают! Раньше настойки да пойла разные заваривала: чай ромашковый, молоко с медом, отвар шиповника… Помню, как она бодро в огороде копалась, цветочки высаживала, а я вокруг нее бегала. Но сейчас баба уже и с печки почти не встает, так медленно по избе ковыляет, сморщенной рукой за палочку держась. Всякого лечить умела, кроме самой себя…