Чалдоны
Шрифт:
— Не горюйте, еще возьмется власть за ум, — подбодрил я старого охотника. — Дай Бог, жизнь наладится.
— Нет, Тольша, не наладится, — не согласился он. — Выклюнет русские очи жадный ворон. — И поинтересовался: — На Давыдов Мыс опять наметился?
— Туда.
— Горело там летом. Зимовье пожар съел. Может, с нами пойдешь?
Я наотрез отказался: для Петровановых охота — заработок, для меня — удовольствие. Зачем путаться, как собачка в ногах?
— Смотри сам, — обиделся Иннокентий Васильевич. — Если нравится горелые пеньки сшибать, под пихтовой лапкой чай варить… — И, помолчав, посоветовал: — Вот что, Тольша, оставайся-ка ты у нас, бегай из деревни в тайгу. Вечером придешь — печь натоплена, щи горячие на шестке. Рай! Год нонешний неурожайный, кедровые и ягодные корма уродились плохо — белка и соболь
Лайки у Петровановых — огонь! По две ночи соболя держат, с медведем на «ты» разговаривают.
Вдруг мое внимание привлек шорох в углу горницы. В кухню прошмыгнул белый зверек.
— Горностай?!
— Он самый, с весны прижился, — улыбнулась Пелагея Захаровна. — Молочка полакать побежал, плеснула в плошку.
— Зачем на охоту ходить, когда пушнина по избе бегает? — пошутил я.
— Э, парень, эту пушнину трогать грех, — серьезно ответил хозяин на мою шутку. — Поселилась в избе лесная душа — оберегай, иначе слезами умоешься. Никогда не забуду, как тятя меня в детстве за уши оттрепал. Жил у нас горностайка — проворнее кошки мышей ловил. Кур в курятнике не трогал, в чулане не пакостил. Умный чертенок был, понимал — хозяйское добро шевелить нельзя. По огородам бегал, да молодых собак с ума сводил — вот и весь вред от него. Поймал я однажды в силок полярную куропатку, принес домой и посадил в курятник, думал: с петухом подружится, нанесет яиц, деток выпарит и будут у нас на зависть соседям домашние куропатки. Может, и подружилась бы, да горностайка задушил. Повякал я, повякал и решил наказать разбойника. Насторожил за баней плашку на заячью печенку — уж больно горностайка уважал зайчатинку. Сгубил проворку. Хошь верь, хошь не верь, а воротился в ту зиму тятя пустым с охоты. Сушину валил на дрова, сук отломился и угодил по темечку. Еле выкарабкался домой. Ладно, бабушка умела головы править, помер бы. Да… В тайге, Тольша, надо всегда держать ухо востро. Никогда не знаешь, с какой стороны беда вывернет. Молодым еще гнал я проходного соболя, только поздно вечером посадили его собаки на дерево. Добыл, сел на колодину перекурить — ясно, упарился, сколько за день-то отмахал! — хватился, а спичек нет. Выпали где-то из кармана. Ночлег ставить надо, да какой ночлег без костра: уснешь и замерзнешь. Назад идти: темень, хоть глаз выколи. Выбрал я огромадную листвень и давай рубить. Согреюсь, отдохну и снова за топор. Как раз до утра хватило! На обратном пути стрелил белку, бумажный пыж упал на снег и тлеет. Давай себя костерить на все лады. Огонь в патронташе, а я ночь напролет со смертью играл. Захаровна виновата, она мне охотничьи штаны шила…
— Шила, — не стала отпираться та. — На глубокие карманы материи недостало. С товарами в сельпо плохо было. Народ после войны в рогожку одевался.
Пелагея Захаровна — женщина интересная, по-девичьи стройная, на работу жадная. В юности слыла первой певуньей. Не один удалец сох по ее огненным глазам, да отдала она навеки свое ретивое тихому, скромному Кеше.
Суровое счастье выпало на ее долю в жизни. Война, бесхлебица, поставки… Разве все перечислишь, что пришлось испытать этой простой русской женщине? Не разгибаясь, работала в колхозе от зари до зари. Убирала хлеб на полях, ухаживала за телятами, возила сено, ворочала мешки с картошкой. Восьмерых детей воспитала: каждому рубаху постирать — на весь день заделье. Дочерей держала в строгости, с малолетства к труду приучала: «Кто рано встает, тому Бог дает». Добрые жены из них вышли, зятья не жалуются. Сыновьям тоже воли не давала. Выросли, а родительское слово до сих пор для них — закон.
— Вспомнил, коробок спичек потерял, но моей вине! — Пелагея Захаровна обожгла мужа взглядом, сердито звякнула о блюдце чайной ложкой. — Вспомни лучше, сколько раз обещал мне соболью шапку? Рощу собак, кормлю…
Иннокентий Васильевич стыдливо кашлянул в кулак, пообещал:
— Нонче самых черных выберем, справим тебе шапку.
— Молчал бы, старый! Все до плешивой белочки сдашь охотоведу.
Тот хихикнул
— Торопись, Тольша, с договором, пока река доступна. Снегом пахнет. Садись завтра с утра пораньше в шитик и дуй в Коршунову. Мотор — на мази. Привет там передай Ивану Федоровичу Округину.
— Сыграл бы, что ли, гармонист? — попросила Пелагея Захаровна. — Искручинились по тебе наша хромка и лавочка…
Мы вышли на улицу. Безлюдно. Бывшая колхозная контора завалилась набок. Напротив, за рекой маячит заглохший когда-то на сенокосе трактор. По дикому лугу бегут к нему веселой гурьбой девчонки-елочки, да не прокатит их Петруша на тракторе — уехал в чужие края.
— Опустела деревня, — горько уронил я, расстегивая ремешки на мехах у хромки.
— Растекаются люди, — тихо промолвила Пелагея Захаровна. — Недавно Кармадоновы на Кавказ уехали. А у нас душа с деревней срослась. Куда нам ехать? — Лицо женщины озарило мечтательной улыбкой. — Каждую весну ждем прилета ласточек, как праздника. Вон они, гнездышки-то, под крышей. — Помолчав, добавила: — Грех отсекать корни от родимой земли. Здесь мы со стариком родились, здесь и помирать будем. А детям пусть сердце подскажет, где век вековать…
ОКРУГИНЫ
Рассказ
Округинская изба приметна издали, особенно вечером: белые ставенки напоминают мерцающий в полевых сумерках березняк.
Побурели, закостенели бревна избы, почернел в пазах мох, истерлись до ложбинок ступеньки крыльца. Помнит эта изба Гражданскую войну, помнит коммуну. Отсюда в грозные сороковые уходили на фронт мирные пахари. Кто вернулся в родное гнездовье, с остервенением брался за всякую крестьянскую работу, поднимал на ноги оголодавший колхоз; кто остался лежать в сырой земле, о тех и сейчас скорбит изба, денно и нощно смотрит задумчивыми окнами на ленский берег, чутко вслушиваясь в голоса живых.
Хозяева были дома.
Иван Федорович сидел у окна и шил охотничьи чирки. Увидев меня в дверях, радостно поднялся навстречу:
— Кого я вижу! Ну, проходи, проходи, мил-человек, разобалакайся.
Тетя Рита, жена хозяина, выглянула из кухни:
— Эвон кто приехал. Не забываешь нас, стариков. Это хорошо. Да не стой у порога-то, ступай в горницу.
Чисто и уютно. На крепком полу — домотканые дорожки. На подоконниках — герань. Знакомо и близко! Но, оглядывая горницу, я смутно чувствовал: чего-то не хватает здесь, что-то изменилось в обстановке. Ну да! Нет иконки в углу.
— Здорова ли бабушка? — спросил я тревожно.
— Хватился, мил-человек, — ответил печально Иван Федорович. — Давно маму похоронили. Еще бы пожила, не случись беда. Пошла со сверстницей на кладбище подружку навестить. Простудилась, а назавтра в баню отправилась. Упала с полка, бедняжка… Похворала и погасла. Все тебя ждала, про частушки поминала.
Постанывая, пожалобился:
— Скоро мой черед. Загибаюсь. Сводит поясницу колесом…
Тетя Рита, черпая ковшом из ушата воду, сердито прервала мужа:
— Сведет, как же!
И по-своему объяснила причину его хворобы:
— Небольшое семейное торжество справляли. Перебрал и зачал к сыну приставать: поборемся да поборемся. У Николая терпенье лопнуло, ну и свалил отца на диван, чтобы не вязался. Ночь напролет старый выдумщик выл от досады, что сына не одолел.
Иван Федорович, не замечая того сам, неожиданно выпрямился, запрокинул голову и взвился:
— Понеслась напраслину городить! Не по правилам Николай боролся. Я ему вчерась говорил и сегодня, при госте, скажу в глаза. — Морщась, схватился за поясницу. — Пожары, мил-человек, замотали. С весны до осени из тайги не вылазил. Ночевал последний раз у реки, простудился. — И тихо, чтобы не расслышала жена, признался: — Тает силенка, книзу годы тянут. На одном русском характере держусь.
Нарочно громко для тети Риты:
— Поломал я гольцов-то за свою жизнь, не дай господь! Люди думают, ремесло лесника — забава. Тут на одни обутки вся зарплата уходит. А ежели насчет охоты, не хуже других добываю — в аккурат половина Америки в моих соболях форсит.
Из кухни слышались тихие всплески смеха — так летней зоревой порой журчит, переливаясь с камешка на камешек, прозрачный ключик.
— Ей смешно?! — удивленно пожал плечами лесник. — Не бережешь ты меня, нисколечко не бережешь. Таких мужиков, как я, на руках носить надо.