Деревня на перепутье
Шрифт:
— Сноха останется.
— Оттого-то и радуюсь, потому чуток и перебрал, чтоб его туда! Одна из дому, другая в дом. Душа легче перенесет. Пошли в избу, Арвидас.
— Нет, старик, не пойду больше. В самый раз.
— Не ломайся, Арвидас, свату рано еще домой. Будем кутить до утра. Пошли в дом, говорю. — Григас схватил свата за плечо, но Арвидас мягко оттолкнул хозяина.
— Хватит, Антанас, довольно. Наплясались, напились. На сегодня хватит. Довольно, довольно, довольно.
Григас понимает, что Толейкиса не переубедить. Уныло опускает руки.
— Может, хоть на дорогу
— Нет, нет, Антанас. Завтра весь день впереди. Вот на виселицу поведут, тогда попрощаюсь. Дай последнюю ночку с женой поспать, — пошутил Арвидас и уже всерьез добавил: — Будь добр, пойми. Веселье весельем, а дело делом.
— Понимаю, понимаю, чтоб тебя туда, — уступает секретарь председателю. — Сам, чтоб не хвастаться, редко лишку беру. Но в такой день… Свадьба, Первомай… Наш праздник…
— Наш, — говорит Арвидас, надевая шапку. — До завтра, Антанас. Пока, Клямас.
— Да завтра, гадю…
Григас вдруг вспомнил, что Вардянис еще не уехал, хочет бежать за шофером, но Арвидас останавливает его. Не стоит. Дойдет пешком. Коли праздник, то пускай для всех будет праздник.
Проселок извивается в темноте будто серая, ползущая к большаку змея. Твердая глина, накатанная шинами автомобилей и трактором. За канавой вытоптаны следы — человеческие и скотины. Затвердели, как в гипсе. Это еще с той поры, когда была мокрядь. Теперь человек проходит, не оставляя никакого знака. Вот только что пронеслась Страздене — ни следа. Запыхавшись, стучится в окно избы Лапинаса.
Арвидас ступает по ее следам. Может быть, ставит ногу на то место, которого минуту назад касалась ее туфля. Ему весело. Весело, что земля пахнет по-весеннему зеленью, что такое высокое чистое небо, полное звезд, что вокруг уйма хороших людей, и простор, простор, всюду бескрайний простор… Расправь крылья, лети ввысь, стремись к головокружительным далям.
Шум свадьбы гудит в ушах. Счастливое лицо охмелевшего Григаса.
Хмель зеленый захмелел да на ветру качался, Обвил липу стройную, ласкал да целовался… —напевает Арвидас, вторя звенящему в ушах голосу Григаса. «Хороший старик… Все хорошие, все…»
VII
Никто Лукаса не уговаривал, потому что нужен он был не больше пустого стула, приготовленного для Кашетаса.
Лапинас схватил его за полу.
— Чего ж ты так, Лукас, будто тебя выгоняют? Выпей на дорогу, — совал в руки полный стаканчик.
— Да вот уже… — отмахнулся тот, поворачивая к двери.
— Чего ерзаешь будто лошадь, увидевшая слепня, — приструнила его Морта. — Выпей, коли человек просит.
Лукас уступил. Лапинас налил второй. Лукас, подстегиваемый взглядом жены, послушно поднял к губам и этот.
В сенях вдруг замутило, все-таки успел выскочить во двор, а там уже рядом и видавшая виды изгородь. От чистого воздуха тяжелая голова малость протрезвела; сознание прояснилось, взяла охота поговорить, излить кому-нибудь душу. Поскольку же никого тут не было, Лукас
— …Да вот… Морта сегодня сама не своя. Известно, есть тому причина. Свадьба родной дочери, сошлись все чужаки, а тут… Поцапалась с Григасами, осрамилась перед всей деревней. Все из-за этой Лапинасовой Пеструхи, будь она неладна… Виновата Бируте, плох Толейкис. А ты бы лучше на себя посмотрел. Наврал всем, ирод, сунул корову в сено, а когда обман раскрылся, другие за твои плутни в ответе. Орешь, мол, правды нет, а сам неправду творишь… Хочешь быть больше всех, умнее, богаче через коварство да плутни. Да вот… А ты старайся стать таким справедливо, не унижай, не обижай других, не обманывай, тогда и Толейкис не прицепится, и Бируте перед людьми тебя срамить не будет…
Так говорил сам с собой Лукас, облегчая душу от обиды и назревающего гнева. Время от времени до него доносились веселые отголоски свадебного шума, но они проходили стороной. Он не видел, не слышал происходящего вокруг, жил только своим горем, своей обидой, презрением к самому себе. Холодное ночное небо глядело на него сквозь молодую листву деревьев. Пугающе глубокое, мерцающее прорвой звезд. Потом эта пустота заполнилась искрящейся мглой, стала отдаляться волнами и, наконец, исчезла в плотном облаке тумана.
— Чего же ты тут сидишь, папа? Озябнешь. Иди в избу.
Лукас обомлел. Ошалев от радости, он взглянул туда, откуда донесся голос, и увидел Бируте в свадебном наряде, с рутовым веночком на голове.
— Ты?! Бируте, доченька… Пришла-таки… Мы снова будем жить вместе…
— Вместе, папа, вместе. Но почему ты один?
— Да вот… Ушла ты, как мне не быть одному…
— Бедный мой папа. Тяжело ему без меня. Некому заступиться. Соскучился по мне?
— Соскучился, доченька. Такая уж жизнь… Уйти бы куда глаза глядят. Лучше уж, как Винце Страздас, на соломе в конюшне калачиком лежать, чем по чужой милости на перине ворочаться. Был бы честный человек… Больше воздуху… Тесно мне… Душит, давит, доченька, умираю…
— Ушел бы ты отсюда, папа!
— Ушел бы, ушел… Но куда, доченька?
— Найдем место. Мир не без добрых людей. Бежим, пока никто не видит!
— Да вот… — Надежда трепещет в груди Лукаса. Он упирается ладонями о доски, встает, хочет бежать за Бируте, но не может оторваться от досок — чья-то невидимая рука держит его.
— Скорее, папа, скорее, — слышит он удаляющийся голос Бируте.
Эх, уже поздно… Никуда теперь не убежишь. Слышен собачий лай, кричат люди. Учуяли. А доски будто щипцами зажали его полу.
Бируте машет руками, что-то кричит. Белое платье развевается на ветру словно крылья мотылька. Все дальше, дальше… Вот она уже взмыла над землей, вот парит в воздухе. Сперва словно легкое облачко, потом как головка спелого одуванчика и, наконец, застывает на небе сверкающей утренней звездой. Лукас глядит на нее, забыв все на свете, и наглядеться не может: до того красивая, до того ярко светит небу и земле.
Приятное тепло разлилось по телу, залепило глаза. Лукас заморгал, словно от солнца, и проснулся.