Детство Ромашки
Шрифт:
—Писать будешь.— Он вынул из кармана гимнастерки несколько листочков и разложил их передо мной.— Вот с них пиши. Прочитай сначала раза два, а затем уж...
Я читал:
ВОЗЗВАНИЕ
К трудящимся крестьянам села Осиповки!
Завтра по колокольному звону вы соберетесь на сходку и вас вместе с нами обвинят в самовольном захвате казенных сенокосных угодий. Кучка наших богачей обратилась с жалобой на нас к Временному правительству, а оно распорядилось покошенное сено изъять для нужд фронта, а зачинщиков захвата сенокосов, принадлежащих казне и арендующих у нее гражданам, подвергнуть штрафу.
За что же боролся трудовой народ, свергая царское самодержавие? Ужели за то, чтобы
Мы, большевики, говорим:
—Долой Временное правительство!
Все, как один, поднимайтесь на борьбу за власть Советов рабочих и крестьян! Только эта наша трудовая власть передаст земли, казенные и помещичьи, крестьянам, фабрики и заводы — рабочим!
Осиновский комитет Российской социалистической демократической рабочей партии (большевиков).
Когда я дважды прочитал воззвание и вскинул глаза на Максима Петровича, он, осторожно пододвигая ко мне пузатенький пузырек с чернилами, попросил:
—Ты с ними поаккуратнее, Ромашка. Чернила особые, и достать их невозможно...
Пока я переписывал, он возился с ящичком, устанавливая его на лавке и протирая в нем маслянистую поверхность. У этого ящичка трудное название — шапирограф. В горкин-ском торговом заведении их было два. На них размножали квитанции, выдаваемые при закупке у мужиков хлеба и скота.
Мне не раз приходилось расчерчивать и писать заготовки для этих квитанций.
Понимая, что эта заготовка особого рода, я переписывал, внимательно присматриваясь к каждой букве и знаку. Слышал, как за моей спиной, останавливаясь, легонько покашливает Максим Петрович, но оглянуться не решался. Вдруг да он скажет, что плохо переписываю? И только когда кончил писать, осмелился спросить, хорошо ли у меня получилось.
Максим Петрович крякнул и, сморщив переносье в точности, как Акимка, сказал:
—Хорошо, Ромашка! Не написал, а вышил. Ты уж прости меня. Уморился, поди? Спасибо! Давай-ка теперь, брат, спать. Спать, спать, и больше никаких!..
33
Уснул я под едва уловимый шелест бумаги, доносившийся из кухни, а проснулся от глуховатого гула за стеной. Он возникал, но через некоторое время затихал, пересиливаемый тишиной. Однажды его прервал затяжной кашель, а в сени кто-то выбежал и загремел кружкой в ведре с водой. Я торопливо оделся и вышел из чулана. Гудение определилось. Это, перекатываясь, рокотал слегка застуженный бас Михаила Ивановича. Я заглянул в горницу. Михаил Иванович сидел у стола и, передвигая по краю столешницы медную кружку, говорил. За столом у стены сидел Акимка. Не мигая, он смотрел на Михаила Ивановича. У окошка на скамейке дедушка дымил трубкой. А Серега пристроился на корточках на полу, опершись спиной о стену, и, как Акимка, таращил глаза. Рассказывая, Михаил Иванович иногда покашливал в кулак, а иногда хлопал рукой по острому колену, будто чему-то удивлялся.
—Понимаешь ты, какое дело... Коридорище в госпитале не меньше десятины, и солдат в нем, как на толкучке. На. подоконник, значит, то один говорун вскочит, то другой. Тот Временное правительство из души в душу кроет, а другой в защиту его кричит. Ух и понаслушался я там, батюшки светы! И кадеты^ ораторничали, и эсеры, и меньшевики. Однова сам Керенский в госпиталь приехал. «Революция, кричит, в опасности! Не победим немцев — гибель свободе и равенству!»— Михаил Иванович закашлялся и, отпив из кружки, провел рукавом по лбу.— Сильно говорил, ажник голос у него вздрагивал. Ему кричат: «Как с землей поступать правительство думает? Кому землю передаст?» А он руки к груди и вроде уговаривает: «Землей мы распорядимся, дело несложное, а главное, надо спасти революцию». Ну, ему в ответ один солдат гаркнул: «Не спасешь ты революцию со своими министрами! Кто они у тебя?» И кулаком как грохнет! «Все они до единого капиталисты и за войну, потому как от войны им прямая пожива. Не спасать они революцию хотят, а погубить. Вон большевики прямо говорят: войны хватит, навоевались по самое горло. И подавай нам не временную власть, а постоянную, чтобы в ней наш брат рабочий с крестьянином сидел. Большевики все враз прояснят —и земельный вопрос, и рабочий. Их требование ясное: землю —
Михаил Иванович, вынув кисет, принялся свертывать цигарку. Прокашлявшись, усмехнулся:
—В наказание, что ли? Жара стоит, а я простыть умудрился.— Прикурил от дедушкиной трубки, весело воскликнул:— Или еще такое приключение... Зиму-зимскую в госпитале вылежал. Не заживает рука, и баста! Ношу ее по всему госпиталю в проволочной клетке, как дитя пестую. Ну ладно, зима кончилась. Весна. И вот тебе пасха. В первый день из госпиталя только питерских жителей в город выпустили, а на второй день, как раз третьего апреля, всем походить по Питеру разрешили. Собрался я, руку под шинель упрятал и выхожу на улицу. Гляжу и диву даюсь. Народ рекой льется, а над ней — флаги красные. От песни и тысячи тысяч людей земля с домами вздрагивают. Что такое? Мимо меня, в трех шагах, грудастый такой человек шел. Картуз у него в руках, пиджак нараспашку. А на груди красный бант. «Что за шествие?» — спрашиваю. А он на меня глаза вытаращил и тоже спрашивает: «Ты ай с небес свалился? Вождя идем встречать».— «Какого вождя?»—«А вождя всех большевиков и революции товарища Ленина». Понимаешь ты, какое дело? У меня и дыхание перехватило. На фронте от верных людей я про Ленина слышал, а тут, на-кось, встречать его идут! А этот, с бантом-то, хватает меня за пустой рукав и тянет. «Пойдем, кричит, солдат, с нами!»—«Куда?»—«А на Финляндский вокзал. Ленин нынче туда приезжает». Ну и пошел я с ним. Хороший человек оказался. Токарь с Путиловского завода. До сих пор письмами перекидываемся. Вот это написал ему, как мы тут революцию мозгуем. Конечно, глазные силы революции по городам, рабочий класс, но и мы, конечно, тут для ее пользы кое-что значим.— Михаил Иванович задумался, видимо собираясь с мыслями, затушил цигарку о голенище сапога и с улыбкой повел перед собой рукой.— Вон она какая, площадь-то перед Финляндским вокзалом,— глазом не окинешь. И народу на ней море великое. Говор с песнями так над ним и всплескивает. И прямо удивление: от флагов воздух таким-то алым сделался! Вечер наступил, ночь пала, а поезда нет и нет. Народ же стоит, ждет. Стою и я. Ноги подламываются, а стою. И вот тебе, крики радостные, прожектора засветили, флаги взметнулись. Глянул я, а над народом, на возвышенном месте, человек стоит. Фуражка у него в руке смятая, и он поднял ее над головой и стоит. Ему «ура» кричат, в ладони бьют. Догадался я: Ленин! Голос небольшой, но звонкий. Взмывает этот голос, слышу его, а слов недопойму. Ладно, думаю, расспрошу кого-нибудь, про что он говорит. А вот разглядеть его так-то уж захотелось, ну, терпения нету! Давай я меж народа проталкиваться. Саженей на десять продвинулся, а дальше ходу нет. Народ вроде спаялся. А Ленин то в одну сторону обернется, то в другую. Не так чтобы рослый, а грудью и плечами вроде бы и глыбистый человек. Вот так я его и повидал. Ну, а дней через пяток кто-то из большевиков к нам в палату газету с его речью принес. Все, как следует, в ней про революцию настоящую написано. И внизу подпись: Ленин. По всему госпиталю та газета пошла...
В эту минуту с улицы в открытое окно заглянул Ибрагимыч.
—Вон она, дело какой! — воскликнул он, хлопая рукой по подоконнику.— Говор говорят, гостей не ждут. Бросай, беги нас встречать!
Через минуту все были во дворе, а я выбежал в сени и остановился. Знал, что Ибрагимыч привез Макарыча. Я так ждал его! Кинуться бы к нему, закричать, как кричит сейчас во дворе Акимка... Но все это я пересилил в себе и спокойно ждал Макарыча в сенях.
Он вошел, поддерживая под руку тетку Пелагею. Увидел меня, остановился.
—Ромашка?!
Без бороды и усов, узколицый, широколобый, в серой от пыли гимнастерке, весь с ног до головы иной, и только большие темные глаза да мягкий грудной голос —его. Оставив тетку Пелагею, он шагнул ко мне и, глядя из-под густых бровей, протянул мне руки:
—Здравствуй, Ромашка, здравствуй, мой дорогой! Потому ли, что я так много думал о Макарыче, так ждал
его, мне показалось, что мы с ним почти не расставались. Только когда он меня обнял и я услышал, как гулко колотится сердце под его гимнастеркой, а эти удары сталкиваются с ударами моего сердца, мне стало понятно, как я соскучился по Макарычу. Но вот он легонько оттолкнул меня и, кивнув на дверь, живо и незнакомо-игриво сказал:
—А посмотри, кто еще приехал!
В дверях стоял Григорий Иванович. Фуражка на затылке, большие пальцы обеих рук заложены за ремень. Запыленный до черноты, Чапаев сверкал белками глаз, а из-под усов у него жемчужно блестели зубы. Он ворочал локтями, будто красовался передо мной. Перешагнув порог, воскликнул:
—Угадал, что ли?
Да, я угадал с первой же секунды, но от удивления ничего не мог сказать.
—Вот так-то! — рассмеялся Чапаев, сдвигая фуражку с затылка на лоб.— Заскучал без тебя с Наумычем да вдогон за вами.