Дневник. Том 2
Шрифт:
232
Б а р д у (с какой-то печальной убежденностью в тоне). Мы
кипим в котле революций.
Я. Вернее сказать, мы живем среди распада изжившего
себя, одряхлевшего общества и не видим очертаний нового об
щества.
3 июля.
Все последние дни я душою был с Софи Арну и с Сент-
Юберти; я общался с семьей прелестных рисовальщиков, по
фамилии
изящных эстампов бывшей Академии Музыки; перебирал в
своих папках и в папках Детайера исполненные грации ри
сунки, каких мы теперь уже не видим, и никак не мог налюбо
ваться ими; я был счастлив, перенесясь в эпоху, которую
люблю, живя среди людей этой эпохи... Но я связан данной са
мому себе клятвой, что в июле снова примусь за свой роман *.
И я чувствую себя хирургом, оторванным от созерцания редко
стных антикварных вещиц, ласкающих глаз, и вынужденным
вернуться к своему жестокому ремеслу анатомирования, к со
временности, к грубой прозе, к труду тягостному, мучитель
ному, от которого моя нервная система — все то время, что
книга обмозговывается и пишется, — постоянно испытывает
страдания.
В наши дни подрастает поколение книгочиев, чьи глаза зна
комы лишь с черным типографским шрифтом, поколение мел
котравчатых молодых людей, чуждых страсти и воодушевле
ния, незрячими глазами глядящих на женщин, на цветы, на
произведения искусства, на красоту природы и, однако, считаю
щих себя способными писать книги. Книги, значительные книги
возникают лишь как отклик сердца пылкого человека, взволно
ванного всеми чудесами мира, — прекрасными или уродливыми.
Что-либо хорошее в искусстве создается лишь тогда, когда
все чувства человека — словно окна, распахнутые на
стежь. < . . . >
Четверг, 3 августа.
<...> Банвиль слишком олимпичен. Впоследствии его про
изведениям повредит то, что в них беспрерывно расхаживают
олимпийцы из Фоли-Бержер * среди кое-как сколоченной и раз
малеванной бутафории. < . . . >
233
Вторник, 15 августа.
Мне кажется, что ценитель искусства не рождается сразу,
как гриб после дождя, что его изощренный вкус — следствие
того, что два-три поколения подряд стремились ко все большей
изысканности в предметах повседневного обихода.
Мой отец, солдат по профессии, не покупал произведений
искусства, зато от домашней утвари он требовал добротности,
красивой
что в те времена, когда еще не было посуды из муслинового
стекла, он пил из стакана настолько тонкого, что его разбило
бы неосторожное прикосновение. Я унаследовал эту изыскан
ность восприятия и не способен оценить вкус лучшего вина или
превосходного ликера, если пью из простого грубого ста
кана. <...>
Пятница, 1 сентября.
По словам Флобера, в те два месяца, что он просидел, как
замурованный, в комнате, жара как-то способствовала его твор
ческому опьянению, и он трудился по пятнадцати часов в
сутки. Он ложился в четыре часа утра, а с девяти, сам этому
удивляясь, уже опять сидел за письменным столом. То был
каторжный труд, прерываемый только вечерним купанием в
прохладных водах Сены.
И плод этих девятисот рабочих часов — новелла в тридцать
страниц *.
Суббота, 2 сентября.
Человек моих лет и моих занятий, чувствуя в иные дни, что
смерть стоит у него за спиной, испытывает нестерпимую тре
вогу от неуверенности — удастся ли закончить начатую книгу,
или же слепота, размягчение мозга, или, наконец, конец всех
концов впишут посредине незаконченной работы слово Конец.
Воскресенье, 3 сентября.
Тюрган говорил Тото Готье: «Видишь ли, чтобы зарабаты
вать большие деньги, надо быть не среди тех, кто работает, надо
суметь попасть в число тех, кто заставляет работать». < . . . >
Пятница, 3 октября.
Вчера г-н Гюисманс прислал мне свою книгу «История од
ной проститутки» *, вместе с письмом, в котором он сообщает,
234
что книга задержана цензурой. Вечером, сидя в уголке гости
ной у принцессы, я добрый час беседовал с адвокатом Думер-
ком по поводу моей тяжбы с моим почтенным нотариусом.
Все вместе — и судебное преследование книги, написанной
на ту же тему, что и моя, и деловая беседа с представителем
закона, лысым и облаченным во все черное, — так на меня по
действовало, что ночью мне приснилось, будто я нахожусь в
тюрьме, стены которой сложены из больших обтесанных кам
ней, как стены Бастилии на сцене театра Амбигю. И вот что
самое любопытное: я был посажен в тюрьму только за то, что