Дневник. Том 2
Шрифт:
доброго малого, под его якобы вялой покладистостью таится
пристальное, напряженное внимание ко всему окружающему,
что он запоминает ваши слова и, глядя на людей, прикиды
вает — кто чего стоит.
За десертом он, развеселившись, забавно шутит, и ему вто
рит металлический бас Коклена-старшего, который, смахивая
одновременно на Фронтена и на Доньизо, вызывает в памяти
образ комического служителя в исполнении «светлейшего»
Бельвиля.
Выходя
16*
243
лично познакомиться с человеком, о котором столько слышал
от близких друзей; и с большим тактом он добавляет, что салону
Шарпантье, быть может, посчастливится — хотя это и счи
тается невозможным во Франции — собрать у себя и сблизить
людей, которые придерживаются самых различных убеждений,
но все же уважают и ценят друг друга, — притом, что каждый,
разумеется, будет сохранять верность своим взглядам. И в при
мер он приводит Англию, где самые яростные противники, сой
дясь по вечерам в одном и том же клубе, пожимают друг другу
руки.
Бюрти держит себя так, словно он — нянька этого государ
ственного мужа, и я не могу удержаться, чтобы, уходя, не
крикнуть ему: «Вы, конечно, не идете со мной? Куда уж там!
Надо еще посадить его на горшочек и уложить в постельку».
Кстати, любопытная историйка о Диасе: Коклен-старший
рассказал, что совсем еще юнцом, зарабатывая каких-нибудь
тысячу восемьсот франков в год, он с большим трудом накопил
двести франков и заказал Диасу небольшую картину. Вскоре
Диас сообщает ему, что заказ выполнен, и вот Коклен видит в
мастерской художника картину, гораздо внушительнее той, ка
кую он ожидал увидеть, и притом оправленную в дорогую,
стоимостью не менее тридцати франков, раму. Слегка смутясь,
он робко вынимает из кармана конверт с приготовленными
двумя кредитками по сто франков. Диас вскрывает конверт,
вынимает кредитки и вдруг, потянув Коклена за ухо, шутливо
говорит: «Что вы, молодой человек, это многовато!» — и воз
вращает ему одну из кредиток.
Воскресенье, 4 февраля.
Флобер в последнее время усвоил привычку сочинять ро
маны на основе прочитанных книг *. Я слышал, как он говорил
сегодня утром:
— Когда я покончу с моими двумя добряками, — правда,
возни с ними мне хватит еще года на два — на три, — я при
мусь за роман о людях Империи.
— Отлично! Отлично! — восклицает Золя. — И вы хорошо
изучили нравы этого мира?
— О, я намерен использовать «Ежегодник» Лезюра... * и в
какой-то
Всеобщее изумление.
Дюма целиком сказался в одной фразе, которую передал
мне Тургенев. Сейчас собираются воздвигнуть памятник Жорж
Санд. Планшю, этот прихвостень знаменитой женщины, при-
244
ходит к Дюма с просьбой вступить в комитет по подписке. «Рас
ходоваться из-за этой бабы? Ни за что! — решительно возра
жает Дюма. — Госпожа Санд обещала оставить мне по завеща
нию картину Делакруа и не сдержала своего слова!»
Понедельник, 12 февраля.
Вечером был у Гюго.
Он, между прочим, уверял меня, будто никогда ничем не бо
лел, не знал никаких недомоганий, никакой боли, кроме как
от антракса — язвы, которая открылась у него на спине и за
ставила его просидеть дома свыше двух недель. Это, по его вы
ражению, послужило для него как бы прижиганием, и с тех
пор все ему нипочем: жарко ли, холодно ли, промокнет ли он
до костей под проливным дождем. Ему кажется, что теперь он
неуязвим...
Злоупотребляя паузами, нарочитым растягиванием или под
черкиванием слов, оракульским тоном, даже в разговоре о по
вседневных мелочах, великий человек вскоре наводит на вас
скуку, утомляет и просто перестает восприниматься.
Вторник, 14 февраля.
Вот что сказала однажды Флоберу супруга провинциального
председателя суда: «Нам так повезло, у мужа не было ни одного
оправдательного приговора за все время сессии».
Призадумайтесь, люди, о сколь многом говорит эта фраза!
Суббота, 18 февраля.
Любопытно наблюдать, какой переворот во вкусах произвело
японское искусство среди народа, который долгое время рабски
подражал греческой симметрии, а теперь вдруг стал приходить
в восторг от тарелки с цветком, нарисованным не в самой ее
середине, или от ткани, расцвеченной не переходящими один в
другой тонами, по смело и искусно сопряженными чистыми
красками.
Лет двадцать тому назад — кто отважился бы написать жен
щину в ярко-желтом платье? Ничто в таком духе не было воз
можно до появления японской «Саломеи» * Реньо. А теперь
императорский цвет Дальнего Востока властно вторгся в зри
мый мир Европы, совершив подлинный переворот в тонально