Дневник. Том 2
Шрифт:
ему мною ужасной жизни, целиком заполненной трудом, я ис
пытываю угрызения совести, меня мучит страшная мысль, что
именно это ускорило его конец.
Но, полностью возложив на меня всю черновую работу по
созданию наших книг, мой брат по-прежнему со страстью тру
дился над стилем; в одном из писем к Золя *, отправленном на
другой день после смерти брата, я рассказал, как увлеченно
он оттачивал форму, чеканил фразы, выбирал слова, снова
снова принимаясь за написанные вместе куски, которые нас
вначале удовлетворяли, переделывая их часами, по полдня, с
почти гневным упорством, здесь меняя эпитет, там придавая
ритмичность периоду, еще в другом месте перестраивая оборот
речи, — и переутомлял, иссушал свой мозг в поисках этого со
вершенства стиля — столь трудно достижимого, порой просто
невозможного для французского языка, — чтобы выразить со
временные чувства; и после этого каторжного труда долго ле
жал на диване, разбитый, молчаливый, окруженный облаком
дыма от сигары с опиумом.
Никогда он не отдавался этой работе над стилем с большей
яростью, чем в последнем романе, который ему довелось пи
сать, — в «Госпоже Жервезе»; и мне думается, что болезнь, ко
торая его убивала, сообщила ряду мест этого романа некий
восторг религиозного опьянения.
Понедельник, 30 декабря.
<...> Выставка у Бинга. Я не против самой идеи выставки,
но я против этой, сегодняшней выставки.
Как! Стране, у которой была кокетливая мебель XVIII века,
с округлыми формами, предназначенная для неги, угрожает
621
теперь эта грубая и угловатая мебель, которая кажется сделан
ной для недоразвитых людей, живущих в пещерах и в хижинах
на сваях. Неужели Франция приговорена к формам, словно
получившим премию на конкурсе уродства, к дверным и окон
ным проемам, нишам буфетов, заимствующим очертания
у пароходных иллюминаторов, к спинкам диванов, кресел,
стульев, усвоивших грубую прямизну железных листов и оби
тых тканью, на которой птицы цвета гусиного помета летают
на мутно-голубоватом фоне, словно в обмылках; к туалетным
столикам и прочей мебели, родственной тем умывальникам,
какие можно увидеть у зубных врачей, разместившихся вокруг
Морга? Неужели парижанин будет есть в такой столовой, среди
панелей, окрашенных под красное дерево, с позолоченными
арабесками, возле камина, смахивающего на сушилку для
полотенец в общественных банях? Неужели парижанин будет
спать в этой кровати, которая представляет собой
женный на надгробный камень?
В самом деле, не утратим ли мы свое национальное лицо,
не будем ли морально порабощены, не подпадем ли под еще
более тяжкое иго, нежели иго чужеземного завоевания, в наше
время, когда во Франции нет места ни для какой литературы,
кроме московской, скандинавской, итальянской, а может быть,
вскоре еще и португальской; когда во Франции, видимо, нет
места ни для какой другой мебели, кроме англосаксонской или
голлландской?
Нет! Нет! Это будущая меблировка Франции? Нет! Нет!
Выходя с этой выставки, я не мог удержаться и повторял
на улице во весь голос: «Бред... бред уродства», — и какой-то
молодой человек, приблизившись, спросил: «Вы что-то сказали,
сударь?»
ГОД 1 8 9 6
Четверг, 9 января.
Приходил Антуан; он говорит, что в Водевиле явно соби
раются в ближайшее время взяться за постановку «Манетты
Саломон»; потом, пустившись в откровенность, он клянется,
что оба директора только притворяются, будто не ладят друг
с другом, а на самом деле отлично спелись и вместе обделы
вают свои темные делишки, что Режан забрала такую власть
в театре, что ни одна фигурантка не смеет без ее разрешения
даже украсить волосы голубой лентой.
Заметив в одной из разложенных на столе газет объявление
о предстоящих гастролях Дузе во Франции, он восклицает, что
это необыкновенная артистка, что своим успехом она прегра
дила Саре Бернар все пути в Европу и той не осталось теперь
ничего другого, как совершать турне по экзотическим странам,
что только одной Дузе по плечу роль Фостен и, наконец, что
в этой женщине есть что-то от Декле с ее трогательной, наив
ной непосредственностью, которая сочетается со вспышками
темперамента, достойного Сары Бернар или Муне.
Уходя, он дает мне понять, что не пройдет и двух-трех лет,
как он станет директором Одеона. < . . . >
Четверг, 23 января.
<...> Вечером у Доде беседуем об эпидемии восхищения
Верленом, о фанатизме нынешнего молодого поколения, кото
рое готово провозгласить его первым поэтом века. Кто-то рас
сказывает о последней причуде Верлена: выкрасить все в своей
лачуге под золото — все, даже звонок.