Дом и корабль
Шрифт:
Горбунов вернулся через час. Митя лежал, укрывшись с головой, но из-под одеяла он мог следить за каждым движением командира. Командир двигался, как всегда, бесшумно: снял с себя шинель и шапку, поправил сползшую постель. Затем сел, заложил ногу за ногу, вероятно, для того, чтоб расшнуровать ботинки, и, словно забывши о своем намерении, откинулся назад и застыл. Свет ночника падал прямо на лицо, и Туровцева поразило сосредоточенно-мрачное выражение этого лица: за прошедший час оно как будто обуглилось — стало темнее и тоньше.
Прошло минут пять, быть может, меньше, но Мите показалось,
Митя боялся пошевелиться. Сон прошел окончательно, а обнаружить себя теперь уже было неловко. Он даже попытался всхрапнуть и, как видно, перестарался, потому что Горбунов, не поворачивая головы, сказал:
— Вы же не спите, штурман.
Митя высунул голову. Вид у него был, вероятно, сконфуженный. Горбунов усмехнулся.
— Ладно. Давайте поищем чего-нибудь снотворного.
Снотворное он почему-то искал не в аптечке, а под койкой у механика.
— Девяносто шесть, — предупредил он. — Разводить не будем?
— Разве он… не того?
— Нет, не того. Только надо пить спокойно, как молоко. Если вы по малодушию поперхнетесь, спирт с воздухом образуют адскую смесь… Садитесь. If you please.
Он налил Мите половину граненого стакана, а себе в крышку от бачка.
— Закусывать решительно нечем. А впрочем — погодите.
Вынув из шкафчика аккуратно завернутую в бумагу черную корку, он разломил ее пополам.
— Постойте-ка, — сказал Митя. Он вынул письмо и вытряхнул из конверта две заветные дольки. — Пойдет?
— Великолепно, — сказал Горбунов. — Если этой штуковиной потереть корочку, она пахнет совсем как украинская колбаса. Откуда у вас такая роскошь?
Вместо ответа Митя перебросил через стол записку матери. «Уважаемый товарищ военный цензор, — писала мать, — очень прошу Вас пропустить прилагаемые четыре дольки обыкновенного чеснока. В них нет ничего, кроме витаминов, а они очень нужны моему сыну Дмитрию, находящемуся…» Далее все, за исключением подписи, было замазано жирной черной краской, а в углу этой же краской крупным детским почерком было приписано: «На здоровье!» Горбунов читал медленно, и все это время Митя держал наготове снисходительную улыбку: чудачки, мол, эти матери… Дочитав, командир бережно сложил записку и вернул ее Мите.
— Ваша мама, — сказал он тихо и так медленно, как будто каждое слово требовало от него усилий, — вероятно, представляет себе военного цензора этаким строгим генералом в орденах. А в цензуре сейчас сидят девчушки, вчерашние школьницы. Перед ними инструкция — что можно и чего нельзя — и горы писем. «На здоровье!» Вы ответили матери?
— Нет еще.
— Я так и думал. Вы, наверно, не очень внимательный сын.
— Почему вы так думаете?
— Все мы по отношению к своим матерям — гуси лапчатые. А случится помирать, небось сразу: мама! Ладно уж… Аппараты товьсь!
Митя с опаской поглядел на свой стакан. Он приготовился к самому худшему, но все обошлось благополучно. Сразу стало тепло.
— Ну как?
— Хорошо.
— Обо мне не беспокойтесь — я потом.
Митя внимательно посмотрел на командира. Несомненно, Горбунов был чем-то потрясен. Внешне это почти ни в чем не выражалось, он только стал медлительнее, как будто новая, еще не привычная тяжесть легла ему на плечи. Он пытался вести себя как всегда, и это ему почти удавалось, он двигался, говорил и даже улыбался, ни движения, ни речь, ни улыбка не изменились, но стали тише, осторожнее, а в опущенных глазах застыло напряжение шофера, ведущего груженую машину по бездорожью.
Горбунов долго, старательно, как будто производил химический опыт, натирал чесноком корочку.
— Попробуйте. Совсем колбаса.
Выпив, он долго жевал корку. Затем поднял на Митю взгляд, который трудно было выдержать.
— Так вот, уважаемый Дмитрий Дмитрич: жену мою убили.
Митя ахнул. Он чуть было не ляпнул «не может быть», но вовремя удержался и спросил:
— Соловцов?
Подразумевалось: не кто убил, а кто сказал. Горбунов понял правильно и кивнул.
— Слушайте, а может быть, все-таки…
— Ничего уже не может быть.
— Давно?
— Когда была эвакуация Либавы? В тот самый день.
Митя раскрыл рот, чтоб спросить о ребенке, но замялся, ища слово. Горбунов понял.
— Вы хотели спросить, где мальчик? Не знаю.
— Жив он?
— И этого не знаю. Вот что, штурман: главное я вам сказал, а о деталях, если они вас интересуют, расспросите сами Соловцова. А я — не могу.
Митя смущенно замолк. Горбунов усмехнулся — все так же медленно, как будто мышцы лица перестали его слушаться.
— Нет, серьезно, я даже прошу вас — поговорите. Раз уж так случилось, что вы знаете о моей семейной жизни больше всех. — Увидев, что Туровцев недоумевает, он пояснил. — Того письма не читал никто.
— Как?
— Очень просто. Оно не было отправлено.
— Почему?
— Из гордости, наверно. И потом — к чему? Лишняя ниточка.
— Странное дело, — сказал Горбунов, помолчав. — Еще недавно меня порядком раздражало, что кто-то без спросу проник в мои тайны. Знаю, знаю, — отмахнулся он, видя, что Митя хочет что-то объяснять. — А вот теперь я даже рад. У меня есть друзья, но Борису сейчас не до меня, а с Федором Михайловичем вообще надо разговаривать осторожно. — Он взглянул на удивленное, даже несколько испуганное лицо помощника и поморщился. — Вот вам лишнее доказательство вашего невнимания. Вы разве не знаете, что у Ждановского сожгли живьем жену и детей?
Митя похолодел. Он хотел спросить, когда и где это произошло, но вдруг до такой степени охрип, что только шевелил губами.
— Федор Михайлович, — Горбунов говорил так, будто шел, поднимаясь в гору, — белорус, родом из Несвижа. Надежда Моисеевна тоже несвижская, отец ее врач, известный человек в городе. В июне она с детьми поехала на родину, показать старикам младшенького. Когда ворвались немцы, всех евреев согнали в бывшую церковь, неделю держали без хлеба и воды, ну а потом…
Он говорил все медленнее, как будто вспоминая, и наконец остановился. Вероятно, ему казалось, что он довел рассказ до конца.