Дом на миндальной улице
Шрифт:
Я спрашивала каждую, любит ли она своего ребенка, и мне с пеной у рта кричали, что да, конечно! Не может быть и речи о том, чтобы мать не любила ребенка. Да только это странная какая-то любовь, Феликс. Если я люблю, то разве мне может быть все равно? Разве могу я считать, что доказываю любовь, осуществляя лишь элементарный уход? Женщины рожают детей и смотрят на них лишь как на побочное действие брака, как на неизбежную участь и отсюда складывается впечатление, что и любят они автоматически. Но разве они различают любовь и долг? Очень и очень немногие отвечали мне, что ждут своих нерожденных детей с нетерпением, что им интересно с ними, что они мечтают, кем те вырастут, что будут любить, что им будет по нраву. Такие женщины никогда не опускаются до восхищенного лепета о «прелестях» беременностей. Для них бремя – лишь миг, лишь вынужденный простой перед удивительной встречей. А остальные просто кидаются красивыми словами, но не любят, не умеют любить, им все равно, что они производят.
Кстати, позволь мне сказать и о другом аспекте, который всегда поражал меня до глубины души. Все кричат, что дети – это необыкновенная ценность. Но заметь, сколько брошенных и бездомных
И еще одно, то, с каким сюсюкающим довольством говорят мне – ты ничего не понимаешь в жизни, а вот когда ты забеременеешь… Как будто простой физиологический процесс может изменить человеческую душу! Да для большинства из них он ничего не приносит, это всего лишь вынужденное явление между парой вечеров и сплетен! Это то же, что говорить – смени прическу и взглянешь на мир по-новому! Да, я понимаю, что для человека, умеющего ценить и относящегося к ребенку не как к игрушке, общение с этим самым ребенком обогащает жизнь, и главное – заставляет страдать и волноваться. Но разве эти – они умеют страдать? Для них страдания заключены в самих себе. Для таких людей даже существование зла подвергается сомнению – если это не происходит со мной, то этого просто нет. Да и вообще я давно заметила, что люди хороши, только когда им плохо. В черные полосы своей жизни люди становятся ранимей, открытей, умеют сопереживать другим, тянутся к людям, задумываются о чем-то высоком… Но стоит жизни наладиться, люди как-то тупеют, зацикливаются на быте, становятся ужасно равнодушными к другим. Их собственная черная полоса для них как-то удивительно быстро забывается, а случайность, вытащившая их из беды, воспринимается как личная заслуга. Они с пренебрежением смотрят на тех, кому невезет, порой даже задирают носы, полагая, что их собственное счастье не имеет способности вдруг ежесекундно и бесповоротно рассыпаться в пыль. Поэтому я не понимаю, почему именно физиологии, именно беременности (а не воспитанию ребенка) придается столько внимания. Если человек не умеет учиться жизни, не умеет сочувствовать, то ничто не заставит его сопереживать несчастным, больным, детям или животным. Вот я и думаю, что для того, чтобы иметь чувствующее сердце и быть человеком, вовсе необязательно беременеть. В конце концов, мужчины этого лишены напрочь, но и среди них попадаются весьма сознательные и добрые люди, правда же?
Я уже не говорю о том, как используют детей и все, что с ними связано, чтобы заполучить или увести из семьи мужа, чтобы получить выгодный пост в палате, покричав с разрыванием одежды на груди о страданиях и унижениях бедных детишек. Как натаскивают детей на воровство, мошенничество, подслушивание, на самые подлые занятия с тем расчетом, что ребенка оправдают и отпустят, когда взрослого наказали бы со всей строгостью. Как иные (и это отражено в нашей истории) собирают из сирот и подкидышей банды, развращают, озлобляют и используют эти шайки детворы, которые потом бесчинствуют, доходя до самых пределов вседозволенности. Об этом горько говорить. стыдно слышать, оскорбительно признавать, но это так, все это существует в этом мире. Это позволяют, меж тем в теплых защищенных комнатах разглагольствуют под чашечку кофе о правах детей, о ценности детей и так далее.
Лицемерное, подлое, двуличное общество! Я знаю, что они плюются, произнося мое имя за то лишь, что я требовала уважения к детям и капельку здравого смысла матерям. А сами позволяют продавать детей, убивать детей, пытать детей, насиловать и сажать на цепь, как зверей! Я знаю об этом, потому что видела это у Клавдия. В его обществе есть такие, которые находят изуродованных детей забавными. Феликс прав – я не могу ненавидеть Клавдия, не могу ненавидеть Нолу или отца, но я ненавижу, ненавижу всей душой, каждой капелькой своего тела и души эту человеческую подлость, это отворачивание, когда творится зло. Ненавижу и не прощу!
Конечно, все это я рассказывала Аэринея не совсем так, как написала, хотя и это не все, что я думаю, да и не так полно, как хотелось бы. Может, это звучит несколько наивно, да я и не привела тех возмутительных примеров, которые бы оттенили мои слова должным образом. Но я так много говорила об этом и уже давно все решила для себя, что вновь толочь воду в ступе мне не хочется. Знаю, что мои слова могут принять только три человека на свете, а остальные не поймут и будут возмущаться, хотя какое мне дело до остальных, когда мне достаточно и тех троих? Я могла бы говорить об этом долго, но факт остается фактом – несмотря на все те громкие крики о ценности детей и важности этой пресловутой беременности, ценностью они являются для крайне малого количества людей. Для остального большинства дети – игрушки, орудие для своих целей, и многое другое, что обращает самих детей в несчастные и сами по себе ненужные существа.
Я точно не помню, с какой ночи все началось. Помню только, что та ночь была на удивление душной и тяжелой, а с рассветом пришла чудовищная гроза. Дождь шел тогда два дня, а потом все снова стало по-прежнему…
Было так жарко, что я не могла уснуть. Я извелась,
С той ночи так и пошло, что иногда Аэринея оставался и после сигнала к тушению огней, или, если у него были дела, после работы садился на окно и ждал меня, моего знака спуститься. Мы сидели в темноте, но она нам не мешала, и беседовали порой всю ночь до утра обо всем на свете. Мы говорили о тех великих людях, которых он встречал, об обычаях прошлого и давних историях, которые он рассказывал так, будто они с ним случились только вчера. Он описывал легендарных царей и полководцев, философов и гениев, словно они завтра могли прийти к нам на завтрак выпить кофейку. Мы обсуждали книги, которые он мне разрешил брать из своей библиотеки. Я была поражена, читая их, видя в них те мысли, что порой и мне приходили в голову, но которые я гнала от себя и не осмеливалась думать. Через них я прикасалась к великой мудрости людей прошлого, которая была здесь, в Эосе, намеренно уничтожена или сокрыта. И обо всем этом я могла теперь поговорить с Феликсом Аэринея. Казалось, для нас нет запретных тем, он отвечал на любые мои вопросы, поддерживал любой разговор, но все же о своем бессмертии, о том, как это случилось, не говорил. Обходил стороной, при этом охотно рассказывал о событиях многовековой давности со своим участием, живо, непринужденно, разъяснял давно забытые интриги, упоминал затертые временем имена… Я не могу ему не верить. Да и, наверное, никто не сможет считать его лжецом, раз послушав, как он рассказывает о прошлом. Для него оно не перечень событий или смутно обозначенных портретами лиц. Прошлое в устах Аэринея дышит и чувствует, оно неотрывно связано с настоящим, с будущим, оно не кануло и не миновало. Мир мог забыть, все эти люди, вещи и события остались каждое в своем отрезке времени, каждое на своем куске извечного пергамента истории, уходящей в темноту, но в памяти Аэринея все это продолжает жить, будто люди не умирали, а просто уехали в другие края и лишь ждут срока, чтобы вернуться. И в такие минуты я чувствую их незримое присутствие, ощущаю биение их сердец, которые будут биться до тех пор, пока Аэринея помнит.
Грозы все так же приходят под утро. Наверное, скоро все изменится, потому что уж очень долго тянется эта жара, это безветрие, суда стоят, и мы не можем покинуть Эоса при всем желании. Единственный шанс – уйти на веслах в новолуние, когда будет достаточно темно для того, чтобы уплыть из порта. Аэринея говорил, что условился с пиратами и их лодка будет нас ждать в первую безлунную ночь. Придется идти на веслах, говорил он, до Волчьей Стены, а там будет ждать галера. На ней мы уже в любом случае будем в безопасности, а там с ветром или без будем добираться до Селестиды или хотя бы пограничных территорий. Когда я думаю об этом, волнуюсь. Представляю город с алыми крышами, с величественной Ареной, с белыми голубями, кружащими над Площадью Пяти Храмов, с поющими фонтанами, в которых по ночам плавают масляные лампы с разноцветными стеклами. Думаю о библиотеке на вилле Аэринея, о празднике сбора винограда, когда деревенские девушки пляшут босыми ногами в полных чанах. О ферме, где живут тонконогие эльшерийские кони, среди которых никогда не бывает коней светлой масти. Я думаю о будущем, которое неотвратимо, которое так близко, которое у меня будет. Мне хорошо здесь, в доме на миндальной улице, но там я буду свободна. Там не будет Гая Клавдия и Северина Нолы с его ублюдками. И там я буду не одна. Я знаю, что с Аэринея мы уже никогда не разойдемся как чужие. Я видела это у него в глазах. Вчера, и позавчера и позапозавчера тоже. Потому что что-то уже изменилось…
В тот раз мы тоже говорили. Уже давно погасли все огни, исчезли последние прохожие, все затихло, умолкло море, ветер был слабый, едва ощутимый, но он был, слегка шевелил края занавесей, приносил ощущение прохлады. С улицы в открытое окно тянуло еще не остывшей пылью, полынью, медуницей из чьего-то садика. Окна в комнате разные. Два окна, выходящие на балкон в сторону моря, высокие, от пола до потолка. А то, что выходит на улицу, широкое и начинается на высоте бедра. Аэринея часто сидит на нем. Он вообще любит сидеть на подоконниках, как птица, готовая в любую минуту взлететь. Я как-то спросила его, а он рассмеялся в ответ, мол, эта привычка у него уже давно. Что на своей вилле он тоже устроил себе кабинет в башне, выходит на карнизы и сидит там на выступающих опорных балках, на солнце и ветру, глядя на море. Хотела бы я увидеть это место и тоже посидеть с ним. Он говорит, оттуда замечательный вид на окружающие края, и что от высоты легко кружится голова и кажется, что летишь… Когда он так говорит, я чувствую, как он любит то место, деревни, холмы, апельсиновые рощи, это ему дорого.