Дом на миндальной улице
Шрифт:
Так окончилась история моего закадычного друга, оборвалась трагически и жестоко. Жизнь продолжалась, вынуждала действовать дальше, но ощущение потери не покидает меня до сих пор…
(из воспоминаний Феликса Аэринея)
Я видел этот мир почти с его сотворения. Многому мне пришлось выучиться за прошедший срок, учусь я и сейчас. Со многими вещами и событиями тяжело смиряться, но я научился свыкаться с тем, что люди уходят. Я принимал своих детей, входящих в этот мир, и провожал их в последний путь. И все равно каждый раз смерть близкого выбивала меня из колеи, хоть я и считал себя приученным к этому. Страшнее всего было именно это бессилие, невозможность что-либо исправить. Когда на руках любимое и дорогое тело, мягкое и безвольное,
Я был просто взбешен.
Я был взбешен тем, что они посмели посягнуть на моего друга, не опасаясь моей мести. И это было личное оскорбление мне.
Я предупреждал Клавдия неоднократно, чтобы он не связывался с Леонелью, и уже после его женитьбы, зная от ее друзей, что она живет точно в клетке, предупреждал его, чтобы не смел посягать на ее волю. Но он не слушал меня и продолжал жить так, будто владел купленной вещью, принуждая живую и трепетную душу к самым унизительным для нее вещам. Вы знаете, я никогда не мог терпеть насилия, тем более над женщинами. И то, что он посягнул на нее, будто она была его собственностью, было оскорблением ей, а значит, мне вдвойне.
Третьим, что окончательно ослепило меня, была бешеная злоба на то, что столько усилий ушли в никуда. Что полгода ушли на то, чтобы выследить ее, чтобы подготовить побег и осуществить его. Что за эти полгода было положено столько душевных сил, ее друзей, моих, и особенно ее, и все напрасно, и они добили ее, растоптали как цветок, которому нечем было и защититься. Я мог бы понять месть, а я немало видел мести за свою жизнь, мог бы смириться, если бы у мести были священные причины, мог бы оправдать убийство в поединке или драке. Но это была не месть, а гнусность. Когда двое богатых, влиятельных и сильных мужчин нанимают едва ли не армию, чтобы найти и раздавить беспомощную девочку, и травят ее из-под рукава, не посмев даже глянуть ей в глаза.
Было еще в-четвертых, в-пятых и много дальше, но одного того, что она, маленькая, слабая и беспомощная, была убита, и убита по чьей-то прихоти, хватило за глаза. Я попрощался с нею и похоронил по обычаям моей семьи, а затем взял свое оружие и отправился к Северину Ноле. Я знал, что Клавдия науськивал именно он, что без участия этой собаки многое могло бы быть иным, включая и жизнь Леонели в доме Клавдия. Бешенство застилало мне глаза, и я видел только, как расправлюсь с ним по-своему, заставлю заплатить за ее позор, хотя этого уже не могла смыть никакая кровь. Для меня не составило труда проникнуть в его дом, хотя и не стремился к этому – меня в ту минуту не могла бы остановить и армия, и я убил бы любого, кто посмел бы встать передо мной. Но никто не встретился мне по пути, будто весь его огромный дом вымер.
У его покоев я остановился, переводя дух и собираясь с силами. Перед глазами вновь пронеслось видение нежной надломленной головки, посиневшие, как лепестки ириса, веки вновь обретенного и потерянного друга. Кровь хлестнула по жилам, будто огненным хлыстом, как пощечина, как плевок в лицо. Я крепче сжал рукояти мечей и вошел в кабинет, намереваясь встретить Северина там.
В кабинете, у запертых дверей спальни лежала на полу женщина. Закрыв голову руками, она тихо плакала, без надрывов и всхлипов, просто тихо скулила, как отчаявшийся маленький ребенок или потерявшийся щенок. Я направился мимо нее, намереваясь пройти, но либо шелест моей одежды, либо резкий блеск лезвий вывели ее из оцепенения, она беззвучно села на колени и подняла на меня заплаканное серое лицо, помертвелое и бездумное, как у душевнобольного. Должно быть, она поняла все сразу, еще только схватив глазами мою фигуру. Она как-то мягко и безвольно пошевелилась, перекатившись к дверям, одной рукой загородила мне дверь, а другой цепко схватилась за подол моей туники, одними глазами умоляя меня остановиться. Я оттолкнул ее, но она еще крепче вцепилась
Я любил Минолли, но и эта женщина любила своего мужа. И я кем бы был я, возьми я его жизнь за жизнь по законам этого мира? Я решил, что убью его его же оружием. Я вернулся в дом на миндальной улице и собрал все, что принадлежало Минолли – ее письма, рисунки, вещи и безделушки. Затем прибрал дом, готовя его к длительному затишью, и уехал в Селестиду.
С Северином я разделался легко и быстро, с Клавдием я играл долго, водя его как измотанную добычу, заваливая его проверками, заставляя поднимать все более древние и заплесневевшие дела, самые сложные и противоречивые проблемы. Я вовсе не желал его смерти, но собирался сделать его жизнь невыносимой, что и осуществил. Но их участь меня не удовлетворила. Я воздал им за смерть друга, но вернуть его не мог, и даже не в том была большая обида, что я не спас друга, а что я не спас нежный цветок, так рвавшийся жить. Снова и снова я видел перед собой хрупкое, подкошенное тело, запрокинутую цветочную головку и чувствовал невыносимое бессилие. Все те годы, что зрел и наливался этот тугой и плотный бутон, что тянулся к свету и справедливости, то недолгое и пышное лето, когда он распустился всей красотой своих лилейных лепестков, и упал мне в руки, срезанный и совершенный в своей чистоте – все было напрасно. Этого я забыть, простить или подавить не мог.
Я отомстил тем, кто оскорбил нас, но я не мог отомстить всему обществу, не мог заставить его понять того, что оно не могло понять – ценности одного-единственного цветка, слабого и недолговечного. Здесь я был так же бессилен, как был бессилен удержать ее душу в угасавшем теле. Тогда я бросил все дела, и уехал на острова с твердым намерением не возвращаться. Я не знал, сколько мне пробыть там, и чего я там хотел – уединения, покоя, тоски или усмирения моей полыхающей злобе. Не знаю и сейчас, ждал ли я знака или просто убивал время, стараясь совладать с собой. Но время уже научило меня, что убежать от чего-либо невозможно, и сколько бы я ни пытался ослабить свои чувства – бессилия, вины, боли – мне не притвориться, что они угасли. Они всегда будут со мной, как насечки старой кожи на змеином хвосте. И я вернулся домой, к своим детям, вновь нахлынули дела, события, просьбы, обрывки старых и новых историй. Я все же был вплетен в эту жизнь, как бы я ни пытался уверить себя в том, что не принадлежу ей.
Я вновь отправился в Эос, желая увидеться с теми, кто когда-то встречался с Леонель. Желание мое было выражено не столь дружбой или ностальгией. Я знал, что с разорванным звеном, каким стала она, распалась и вся цепь окружавших ее людей, мнений и вещей. Я знал, что вечно изменчивый мир не оставит ее имени, не сохранит о ней памяти, сотрет ее как песчинку, уносимую морской волной. И только я один мог сберечь ее такой, какой встретил ее в то жаркое и грозное лето 861го года. Не мне решать, удалось ли мне это. Я сохранил ее вещи, ее письма, сумел разыскать и собрать всю цепочку ее последних дней, но удалось ли мне удержать на этих рассохшихся листах ее душу? Ее смех, ее любовь, ее страхи, всю ее такой, какой она была, с каждым днем уходящая в прошлое все дальше, как едва уловимый аромат диких ирисов.
(Дневник Леонели д`F, 28 июня – 19 июля, год 861)
Непривычно начинать новую тетрадь. Смотришь на чистый лист и боишься начать. Я не хотела начинать этот дневник, мне казалось все это каким-то вырванным, раз уж целостная и полная документация моей прошлой жизни уничтожена. Но я продолжаю жить, и это новая жизнь, новая тетрадь, новое начало, а когда-нибудь я буду смотреть на стопку тетрадок и эту первую и смеяться, что вот, испугал чистый лист и чистые листы под ним.
Страшно только начинать. А ведь выговориться – это то самое, что мне нужно. Я позавчера плакала и не могла понять, что со мной. Но теперь я знаю, что это было от радости, от этой переполненности, оттого, что я смогла, я перевалила через этот рубеж и не умерла и не верю в это толком. О том, что было до сегодняшнего дня, я говорить не стану. Это новая тетрадь, новая жизнь, и прошлое умерло.
Но я все хожу вокруг да около, исписала страницу, а все не знаю, как начать. Если б я была настоящий писатель, как Помпей, я бы начала так – «и вот она проснулась в доме на миндальной улице»… А почему бы и нет?