Дом на миндальной улице
Шрифт:
Аэринея подозвал ее, и она робко подошла, будто каждую минуту ожидая с его стороны подвоха. «Как тебя зовут?» – спросил он. «Селена», – ответила девочка, переминаясь с ноги на ногу. Она живет с обезображенным лицом, но носит такое редкое имя среди толпы обычных девчонок, где каждая вторая Августа. «Должно быть, у тебя большая семья, раз они послали работать даже такую малышку как ты?» – продолжал расспрашивать Феликс. Девочка опустила глаза: «Нет, не очень. Нас всего пятеро. И я не малышка, моя сестра младше меня на год, но она работает в лавке. Продает ткани. И ленты. Всяким красивым дамам, вроде вашей, – она вдруг окинула меня своими оранжевыми глазищами, и в них был восторг, мечта и сожаление. – Меня туда бы не взяли», – добавила она нехотя и не без грусти. «А ты знаешь, кто я?» – с улыбкой спросил Аэринея. Девочка вспыхнула, помялась и робко ответила: «Кто здесь вас не знает? Вы Ястреб». «Значит, ты не станешь сомневаться в том, что я тебе скажу, – быстро заговорил Аэринея, словно сорвавшаяся с места птица. – Далеко отсюда, неделей пути по морю есть остров Зеленых Птиц. Назвали его так потому, что на крышах храмов, построенных там, сидят мраморные птицы, отражающие свет моря. Издали они кажутся зелеными, – Селена внимательно слушала, и ее глаза разгорались. – В храме живет старик, умелый лекарь, едва ли не волшебник. Все, кто живут там, зовут его Зодчий. Он поможет тебе, если ты захочешь. И тебе больше не придется веселить дураков на улицах, – он отцепил от связки своих амулетов один и протянул Селене. – Эту штуку он узнает. Не мне учить тебя, как туда добраться, но деньги тебе понадобятся». Он высыпал ей в руки пригоршню серебряной монеты: «Это твоим родным, а это, – большую золотую он развернул перед лицом онемевшей нищенки. – Эту ты оставь себе, она пригодится тебе в дороге. Ведь ты смелая?» он легонько хлопнул ее по спине, приводя в чувство. Девочка неумело присела в поклоне, улыбнулась глазами: «Еще как! Я ничего не боюсь, господин Ястреб!» и убежала, то и дело восхищенно оборачиваясь и прижимая к груди заветное сокровище-амулет. «Надеюсь, я ее еще увижу, – сказал Аэринея, оборачиваясь ко мне. – Теперь все в ее руках. Захочет изменить лицо – сделает,
Дочитала книгу Гая Марцелла о Звездочете. Я и раньше читала Марцелловы книги, и всегда меня поражало его мастерское владение словом, но тут я была просто потрясена – столько силы, столько души, неприкрытой ярости, иронии, нежности, и прежде всего глубокого понимания времени, событий и их героев. Мне многие говорили, что считают исторические романы скучными – мол, все известно заранее, никакой выдумки, даже слова и те уже даны. По мне так нет ничего лучше, ведь живая жизнь куда изобретательнее, прихотливей и логичнее любой выдуманной истории, и в этом ни одному художнику с ней не потягаться. Настоящее добавляет прошлому какую-то особенную многогранность, иное звучание, новые оттенки и краски. И пусть сюжет ясен любому, кто хоть немного знает историю, это не лишает книгу очарования, а, напротив, придает ей какую-то особую прелесть. Пусть все знают, что Звездочет умрет, что погибнет нелепо и позорно, в полной мере выпив яда человеческой злобы. Здесь важен не сюжет, не набор событий и действий, а то, что определяло эту судьбу, то, что создало этого человека, сделало его именно таким. Это история о Звездочете, а не о его поступках – и именно это отличает хорошую историческую книгу от дешевой исторической справки, где человек – лишь винтик, пылинка в грохочущем механизме Истории. Хотя эта История никогда бы и не существовала без таких пылинок. Здесь не важно то, по какой причине его обрекли на смерть, не важно даже то, как он пришел к ней, ведь в любое мнгновенье из-за какой-нибудь мелочи его жизнь могла бы пойти по другому пути. Важно то, как этот человек боролся всю эту жизнь, как защищал свои принципы, как верил, как принимал мир. Важно то, как полно автор раскрыл его душу, хотя, быть может, и сам не сумел постичь ее до конца. С какой-то детской наивностью я, читая об ошибках и промахах, о роковых случайностях, заклинала про себя – ну пожалуйста, помоги ему! Подскажи ему с вершин своего нынешнего знания, или же напиши иначе, по-другому, заставь меня поверить в то, что этого не было! Что Звездочет в последнюю минуту спасся, пусть нелепым чудом, но сделай же так, ведь ты, с чьих пальцев льется поток давно иссякшего Времени, ведь ты один можешь нарисовать это… И в глубине души ты знаешь, что как бы ни бился этот мужественный человек, как бы ни были понятны мотивы его палачей, как бы ни казалось, что вот-вот тучи рассеются над головой – ничего этого не будет. Потому что даже при всесилии пишущего, его мощь отступает перед каменными фактами Времени.
Закончила писать письмо Фелисии. Несмотря на то, что ей повредили ногу, когда напали на ее дом, она держится молодцом. Никому не говорит о своей болезни и даже старается ходить, бедняжка. Очень хочу ее увидеть, Феликс обещал провести меня к ней или ее к нам, смотря что будет для нас обеих безопасно – я вовсе не хочу, чтобы Клавдий отыгрался на ней. А он только и ищет, на ком бы сорвать свою злость. Аэринея иногда упоминал о нем, хотя старался не делать этого, считая, что тем ранит меня. Хотя я не держу зла на Клавдия, мне не в чем его обвинить, если он был создан таким – недалеким, ограниченным, невнимательным, дурно воспитанным. За это можно пожалеть, но нельзя винить человека в его уродстве, в конце концов, он сам от него страдает, хоть и не может это увидеть.
Аэринея рассказывал, как после моего побега отреагировало общество и то, в каком некрасивом виде выставил себя Клавдий. О том, как в его отношениях с другими вельможами начали расти недоброжелательство, недоверчивость, подозрительность. Как начали тщательней и придирчивей разбирать дела, попавшие в его руки, как смотрели свысока на него, как шли слухи о нем… Честно, мне стало его ужасно жаль. Хотелось крикнуть – да оставьте его в покое! Это был мой выбор, черните меня, ведь мне плевать на ваше мнение! Ведь он и не виноват – он просто жил так, как его воспитали, как ему казалось правильным. Аэринея мельком рассказывал мне о делах в Сенате, стараясь не утомлять меня, но я всегда внимательно его слушала, хотя мало что понимала из его слов. Но ему было важно поделиться некоторыми событиями и мыслями, и я старательно выслушивала. Вот с обрывочных сведений о дальнейшей жизни Клавдия я и разузнала, как враждебно начал он вести себя с Феликсом, как нарочно отягощал его дела, чтобы доставить ему неудобства. Бедный, он не знал, что Феликса трудно озадачить словесной ерундой и делами, в которых он понимает лучше любого из сенаторов. Я же видела, что его только забавляют эти жалкие булавочные уколы. Он приходил ко мне, мы пили кофе или прогуливались по улицам, и он между делом говорил, – вот, Клавдий сделал такую-то глупость или опять попытался задеть меня тем-то…
Но на днях он пришел в совершенно ином расположении духа. Я не могла бы дать имя этому состоянию – была здесь и сдерживаемая радость, не без примеси злорадства и даже обузданной ярости. При всем его обычном котовьем ленивом спокойствии несоответственно буйствующие эмоции, заставлявшие его то бледнеть и кусать губы, то весело смеяться с дерзкими искорками в глазах удивляли. Разумеется, я не могла не спросить его, что случилось. Он на мгновенье замялся, будто раздумывая, стоит ли признаваться или лучше соврать, чтобы лишний раз не упоминать злосчастного имени. Но не выдержал, тряхнул головой и беззаботно рассмеялся: «Сегодня у Клавдия все-таки сдали нервы. Он долго приставал ко мне, а сегодня наконец вызвал на поединок. В Сенате, при толпе свидетелей! – он опустился в кресло, потер виски. – Выставил себя полным дураком. Я ведь его предупреждал, я предлагал ему оставить нас в покое и не искать поводов для лишних истерик. Ну, раз уж он этого хотел… Я бы мог убить его тысячу раз тысячью разных способов, – он нахмурился и лицо его стало злым. – Три раза оставлял его без оружия в самых нелепейших позициях и в конце концов, чтобы положить этому позору предел, оцарапал ему руку. Он на меня с кулаками кинуться хотел, – он морщился все сильнее, как от зубной боли. – На это стыдно было смотреть, люди из его окружения стали его оттаскивать от меня, как последнего пьянчугу, которому так уж неймется помахать руками. Я и сам чувствовал себя скверно из-за того, что позволил втянуть себя в этот дурацкий поединок с человеком, неспособным даже просто держать себя в руках, я уж не говорю о том, что он держит в руках оружие так, будто дрова колет. Когда он уходил, сенаторы и свита провожали его сочувствующими взглядами. И уж конечным позором его было то, как он в ярости бросился бить ногами павлина, подвернувшегося у него на пути – дело было на садовой террасе. Тут уж многие откровенно не удержались от смеха, – с жалостью и негодованием продолжал Аэринея. – И тогда он последний раз глянул на всех, с такой злобой, с таким бессилием в лице, и едва ли не убежал оттуда. Сомневаюсь, что после этого с ним хоть кто-то будет вести дела и где-то принимать. Увы, это меньшее из того, что он заслужил». Я села у его ног на подушки, опершись на подлокотник: «Ты так ненавидишь его?» Аэринея фыркнул, и складка между его бровей разгладилась: «Ненависть – сильное чувство, сильнее многих. Это то, что поведет тебя на край света за удовлетворением. Вырвет из супружеской постели и дружеского круга… И в первую очередь ненависть предполагает, что к тому, кого ты ненавидишь, ты относишься как к ровне, как к достойному противнику. А разве я могу считать Клавдия своим противником? Это недоразумение, мимолетная неприязнь, о которой ты не задумываешься. Представь, что ты идешь по тропинке и наслаждаешься солнечным светом и запахом цветов. Думаешь ли ты о том, что на дороге может лежать грязь или плевок? Если ты встретишь их, ты с пренебрежением обойдешь их и через пару мгновений выкинешь мерзкую встречу из головы. Вот так я отношусь к Клавдию. Да и к большинству тех, кто мне неприятен. В конце концов, люди недолговечны и рано или поздно уходят, а вместе с ними и неприязнь, – он коснулся моих волос рукой, погладил по голове, как ребенка. – Может быть, это звучит слишком тщеславно, и я чрезвычайно высоко себя оцениваю, но бороться в полную силу и ненавидеть я могу лишь то, что выше людей, долговечней людей, опасней людей». Я уже научилась улавливать в его голосе и жестах то, что действительно выдавало его, несмотря на всю его сдержанность и спокойствие. Многие вещи, которые он говорил мне, он так же рассказывал и другим, или же давно и окончательно решил и вынес о них свое мнение. Но были минуты, когда из-под выверенного льда привычности вдруг изумрудно сверкали его глаза, когда в ровном тоне голоса проскальзывали нетерпеливые, огненно-терпкие нотки. И в эти мгновенья, до тех пор, пока он не овладевал собой, вновь становясь выжидающей броска змеей и замершим хищником, я безумно его любила. Это было как искра, пробегающая по угольям, миг, когда я видела его таким, каким, наверное, знала его раньше, в те времена, когда он был просто Феликс, а я – просто Минолли. И сейчас была именно такая минута, когда, говоря, он отводил глаза от моего лица, давая волю своим мыслям и эмоциям. И вновь находил мои глаза взглядом, от которого у меня стыла в жилах кровь, а потом неслась, как вспыхнувшее пламя, обжигая все внутри. «Одна из этих вещей, которые я никогда не мог терпеть, – говорил он в то время, что я любовалась им, вдруг невольно открывшимся, – человеческая глупость. Конечно, глупость бывает разной – от наивности и отсутствия опыта, до самодурства и тщеславия. Иногда глупость не наносит вреда никому, кроме самого глупца. Глупость же в больших масштабах – то зло, превыше которого я ничего еще не ставил. Особенно глупость, прочно обосновавшаяся в умах людей и лелеемая ими, как некоторое, что ли, достояние или культурная традиция. Такая как, например, уверенность одного класса людей в том, что они выше другого, в ценности собачьих боев или бесправии женщин. А что получается, когда природная глупость ложится на взращиваемую общественную глупость, ты знаешь, – он чуть усмехнулся, но усмешка получилась натянутой и недружелюбной. – Конечно же, в обыденном
Паулинина тетушка была помешана на посещении как можно большего числа «дастапачтимых» домов, поэтому нам часто приходилось разъезжать по гостям, – рассказывала я. – Если отец не вел нас на празднества к своим друзьям-купцам, то тетушка Рита не упускала шанса потащить нас в какую-нибудь обитель скорби к знакомым дамам, закутанным в платки по самые глаза, так же, как были закутаны и их души. В тот раз тетушка Рита собиралась под предлогом какого-то чрезвычайно дальнего родства наведаться в гости к Августе Эовинии-старшей, матери Августы Эовинии-младшей.
(К слову, имя Августы носила жена одного из наших царей, которую считают идеалом доброты, материнства и прочих женских достоинств. И вот с тех-то пор так и повелось, что чуть ли не каждую девочку называют в ее честь, матери очень гордятся своим выбором и, кроме того, считают себя жуть как оригинальными. Вот сколько я раз слышала примерно такой разговор:
– А вы как назовете? (сложно представить даже варианты)
– Мы – Августой! (с гордостью)
– Ой, ну надо же! И мы – Августой! (с нескрываемым удивлением и еще большей гордостью)
Так что нет ничего удивительного, что в гостях, кроме Августы Эовинии-матери, ее дочери Августы-младшей, тетушки Риты, Паулины, Сильвии и меня оказались Юлий и Августа Нола и еще несколько девушек из их круга, две из которых тоже были Августы, а третья – Октавия).
На группы мы поделились с молниеносной быстротой. Тетушка Рита и мать Августы занялись болтовней, лежа на диване, младшая Августа, Августа Нола и две Августы с Октавией скучковались, чтобы посплетничать, ну а нам с Паулиной ничего не оставалось, как слушать излияния Сильвии о ее новом шедевре. Ты наверное не встречался с Сильвией, она тихоня и никогда не заговаривает в гостях, если ее не спросят. Она славная девочка, неглупая, остроумная, но у нее есть два недостатка – полное отсутствие литературных талантов и способность часами рассказывать о своих написанных и ненаписанных книгах. Тетушка Рита, разумеется, сразу взяла быка за рога, начав изо всех сил нахваливать Августу-младшую, хотя я знаю, что она охотно бы убила ее после того, как на каком-то вечере та имела неосторожность слегка задеть тетушку Риту и вдобавок оказаться «как шалава», то есть с непокрытой головой и открытыми плечами (по второму варианту «фик-фок»). К тому моменту Августа Нола была уже нескрываемо беременна – изо всех сил выпячивала плоский живот, закатывала глаза и жаловалась на дурноту. Ну и конечно же, в считанные минуты разговор завертелся в этом ключе с тщательным перебором всех физиологизмов, даже не стесняясь Юлия Нолы, который сидел как последний дурак, не зная, что сказать, как повернуться и по глазам его было видно, что больше всего он хотел бы просто уйти и не слышать всех этих откровений. Мне казалось, столь интимные подробности, которыми делились эти дамы, все более входя в раж, можно обсуждать с исключительно близкими друзьями, но вот так выкладывать это в случайно собравшейся компании, на мой взгляд, просто пошло и неприлично, как общественные бани, в которых народ большей частью сбирается, чтобы «себя показать и на других попялиться». Меня все это начинало злить. Они гордились тем, как тяжело переносили свое бремя, и чем тяжелее было состояние, чем дольше роды и болезненней ребенок, тем больше повышался голос, сверкали глаза и горделивей делалась улыбка. Это было достижение всей жизни, не иначе. Еще недолго обсуждалось ребенкино детство, в основном, как тяжело было это выносить, и разговор вновь возвращался к физиологическим ощущениям. Августа Нола прямо-таки светилась от счастья, что теперь тоже примкнет к этому божественному сонму испытавших детские толчки, недомогания и изменения внешности. Как-то между делом я попыталась спросить – а кем стали дети, переставшие быть детьми? И что ты думаешь? Эти «матери» не смогли сказать ничего внятного о том, кто их дети! Они опять свернули в русло беременностей и поехали обсуждать недомогания. Честно, я не была удивлена таким исходом дела, да и вопрос задала «ради галочки» – я не первый раз расспрашивала женщин, кем стали их дети.
(Тут я опять отвлеклась и рассказала Феликсу тот случай с Паулининой кузиной. Раз к ее тетушкам приехала их родственница, чопорная и исполненная собственной значимости дама и ее дочь Юлия, которую ее мать не называла иначе как Эвлалия в подражание невесть кому. Девочке шел четырнадцатый год, она уже успела «состояться в жизни», т. е. десяти лет вышла замуж, принеся своему мальчишке-мужу солидную прибыль и три стада овец. Она была уже беременна, хотя толком еще не понимала, что это значит, все ее интересы сводились еще к играм. Ее мать, эта величественная матрона только и твердила о том, как замечательно устроила девочку, о грандиозных торжествах в честь будущего ребенка, о том, как позавидуют ей какие-то чем-то ей не угодившие родственники и что «все увидят, кем стала ее Эвлалия». «И кем же?» – не удержавшись, ввернула я. Она посмотрела на меня как смотрит исполин на облезлого мыша, жмущегося к его ногам. «Погляди на нее, – прогрохотала она с помпезностью колосса, картинно протягивая руки в сторону девочки, самозабвенно игравшей на окне нарядной фарфоровой куколкой, – Она – мать!» Тон, которым это было сказано, превосходил по пафосности все, что только можно. Я не удержалась и расхохоталась во все горло, что мне потом поминала тетушка Рита еще несколько лет. Колосс не обиделась, что в ее мире было мнение какой-то девчонки? Она была слишком высоко вознесена своими ценностями. Я смеялась, но в глубине души меня снедала жалость к бедному ребенку и злость на эту ограниченную клушу. Неужели у этой девочки за душой не было ни единого качества, которым можно было бы ее охарактеризовать? Она умна или добра, может, хорошая рукодельница или любит животных? Нет! «Мать»! Не смешно ли называть матерью ту, которая сама не вышла из детского возраста, которая не представляет еще своей участи? Она еще не держала ребенка на руках, не почувствовала ни капли ответственности, не кормила и не воспитывала, а ее уже называют матерью!)
Я заметила одну закономерность, и заключалась она в том, что дети были всего лишь игрушками, они интересовали женщин лишь до тех пор, пока зависели от них, пока были слабы и беспомощны, а когда начинали приобретать свои черты и мнения, матери переключались на создание новой игрушки. Многие, я это знаю, старались всеми силами даже подавить развитие ребенка и сделать его зависимым как можно дольше. Можешь себе представить, что из этого выходило – бедные, забитые, неприспособленные к жизни существа, не могущие самостоятельно решить даже мелочи.