Дом на миндальной улице
Шрифт:
Я и вправду проснулась в доме на миндальной улице. Когда Аэринея привез меня сюда, я была так потрясена еще, что толком не разглядела ни улицы, ни дома, ни обстановки, все было в каком-то сумбуре, все еще трепетало сердце. Была Фелисия, говорили и говорили, выговаривались друг перед другом, обнимались так, будто нас обеих только что помиловали от смертной казни. Как я соскучилась по ней, я и представить себе не могла, что так разревусь, увидев ее. Как она исхудала, осунулась, устала… Я по глазам ее видела, как много души она вложила в то, чтобы спасти меня. Мне стыдно, что я принесла ей и другим так много боли и волнений. Но теперь все будет по-другому, только свобода! Я пока видела только Лис, но должна увидеть остальных, поблагодарить за то, что они для меня сделали, попросить прощения за пережитое, особенно у Помпея. Я перед ним безумно виновата. А Феликс Аэринея, я даже не знаю, как отблагодарить его и смогу ли когда-нибудь хоть каплей воздать ему за то, что он сделал… Пока мы с Лис говорили, он все держался чуть в стороне, будто боясь помешать, а я так боялась, что останусь с ним одна и не смогу заговорить… После третьего часа, едва начало светать, он проводил Лис домой – она опасалась, что к ней нагрянет стража, а я осталась одна, совершенно одна, в полной тишине, впервые за эти полгода! Я так была взволнована, я все еще временами срывалась в слезы, и все, что я хотела – вытянуться и подремать самую малость, только капельку, потому что как можно спать, когда тебя только что вытащили из тюрьмы?! Но кровать за ширмой была такая большая, и я все ходила вокруг, не зная, как подступиться, и можно ли мне лечь? Сначала я решила, что дождусь Аэринея, поговорю с ним, это было б невежливо – уснуть в чужом доме, на чужой постели. И потом я все время думала о том, как мне расплатиться с ним за свою свободу и мои мысли со стыдом ходили вокруг одного и того же. Но его все не было, глаза у меня слипались, я решила, что дождусь его хотя бы лежа, прилегла на краешке и тут же уснула.
А
Еще когда мы с Помпеем гуляли по этой улице, и он показывал мне дом, я подумала, что он, должно быть, совсем небольшой – с двух сторон его так сжали соседние дома, что он весь вытянулся вверх. И в самом деле, здесь только кладовая и кухня на нижнем этаже, и одна комната наверху – она же и гостиная, и столовая, и спальня. Есть еще небольшая библиотека в крошечной башенке сбоку – но там комната Аэринея, и я побоялась туда заглянуть. Все в доме устроено на удивление уютно и обжито, хотя дом пустовал не первый год. В кухне столько трав, корзин и начищенной посуды, будто кухарка только недавно вышла, в кладовой полки уставлены соленьями и маринадами, есть вино и копченое мясо. А из гостиной выходить вообще не хочется – такая она славная. Предполагаю, что у Клавдия на вилле была самая дорогая и самая модная мебель, какую только можно позволить себе в Эосе. Но мебель, которая находится здесь, намного лучше. Возможно, потому, что она явно селестийская (я как-то видела у Кассия наброски с селестийских вещей, и узнаЮ характерные орнаменты и цвета), и потому еще, наверное, что она обставлена очень и очень уютно, по-домашнему. Казалось бы, тут ее совсем немного – резная кровать с сеткой и маленькая тумбочка за ширмой, у самого окна, так, что если не завесить окно шторой, то утренний свет льется на кровать, и с нее можно видеть море и уходящие корабли, маяк и дальние, в дымке, острова. В другой части комнаты низкий столик, два ложа и несколько стульев, тоже низких, плетеных по-селестийски. Совсем крошечный камин, почти что печка, пара шкафов с посудой, свитками и разными штучками – и пожалуй, это все. Но кроме того, сколько здесь разнообразных мелочей, сколько необычных узоров, сколько диковинок и очаровательных деталей. Комната, как лавка древностей, как мастерская волшебника, ее хочется изучать и рассматривать бесконечно. Каждая вещь, не просто вещь, а притягивает взгляд, сделана будто специально, чтобы ее изучать. Кровать, казалось бы, как кровать, темный, мягко-шоколадный орех, с обычным акантовым орнаментом из амарантового дерева, но такого тонкого и расшитого белья я еще не встречала, комариная сетка тоже расшита и зацеплена гравированными бронзовыми кольцами. Прикроватная тумбочка тоже темная, с арабеской из золотисто-розовой березы, в несколько слоев лаку, и когда заглядываешь в центр (а рисунок словно звезда или роза, раскрывается и разворачивается каким-то магическим свойством), то кажется, что смотришь в колодец или в глубину звездного неба. Другая мебель, тоже ореховая, резная, инкрустирована разными сортами дерева, в том числе и сандалового, поскольку шкафы определенно еще сохраняют этот запах, уже, конечно, суховатый и запыленный. Все, на чем только можно сидеть или лежать, завалено подушками и подушечками разного сорта. Тут есть простые атласные подушки с гладкой вышивкой в тон, декоративные подушки из александрийского шелка, поверх расшитые цветочным кружевом. Малюсенькие саше с дурманящим запахом, вышитые самыми причудливыми рисунками, самых невероятных цветов. И пурпурно-лиловые селестийские подушки с золотыми кистями, и адрианопольские толстые кружева, и покрывала с гвоздиками и лилиями. Стены здесь обиты гобеленом, старым, выцветшим, что-то кремово-золотистое, с зеленоватыми разводами истертых цветочных листьев. И все равно поверх гобелена тянутся от потолка до пола ткани, ткани, тяжелые и плотные, с вычурной вышивкой, и тончайшие, плетеные будто из серебристой паутины. На полу ковер, итрейской работы, такой толстый, что хоть прыгай на нем, не слышно и звука. Цветы и арабески, старая бахрома и кисти – ему не один десяток лет, но он прекрасно сохранился. А сколько всего в шкафах – прежде всего, я никогда не встречала такого красивого цветного стекла, как в дверцах. У нас в Эосе редко делают витражи, да и стеклянная посуда не отличается таким ровным, насыщенным цветом. А эти словно были окрашены акварелью. Внутри посуда – серебряная чеканная и из мозаичного стекла с серебрением, большие вазы и маленькие, чайнички и кофейнички, чашки от больших широких чайных, до узеньких маленьких для того сорта ариэльского кофе (самого вкусного на свете), что попадает сюда только контрабандой. А безделушки из разных уголков мира, а нарядные амельские куколки с розовыми стеклянными мордашками, а ножи и веера с костяными резными ручками, и шахматы из разносортного дерева, и крошечные карты мира с бархатом вместо деревьев, аквамариновыми речками и вырезанными из слоновой кости городами… Я и сейчас не уверена, что сумела рассмотреть все это как следует. Одним словом, только чтобы осмотреться тут, ушел у меня остаток дня, и все равно ощущение легкого волшебства и детского восторга меня не покидают.
Аэринея пришел после заката – солнце зашло за горы и вся часть дома, выходящая на море сразу стала голубоватой и прохладной, и тут же сильно запахло теми ночными цветочками вроде душистого левкоя. Я только закончила накрывать на стол, мне нужно было сделать что-то для него, хоть такую малость, и сразу мягко щелкнула входная дверь. И когда он поднялся в комнату, мне стало так неловко, я не знала, куда деть рук, как посмотреть, что сказать. Но он заговорил первым. «Хорошо, что ты нашла кладовую, я боялся, что ты проголодаешься», – сказал он. «Я съела твои сливы», – призналась я.
(Это была правда – на столе стояло блюдо со сливами, и я все ходила и ходила вокруг него. Как позавчера с постелью, я все не могла подступиться к ним, но хотелось есть, и вдобавок я люблю сливы. А они лежали такие большие, лиловые, с легкой серебристой патиной и в чашечках у черенков скапливался янтарный сок. Я взяла одну, и она показалась мне самой сладкой сливой на свете. Она меня только раздразнила, и через какое-то время я осмелела и взяла еще одну. А потом еще и еще. Остановиться было невозможно – я разложила оставшиеся сливы на блюде так, чтобы казалось, что их больше. А потом слопала еще несколько, а там уж их оставалось совсем чуть-чуть и я с удовольствием и стыдом доела и их).
Он усмехнулся (у него такая улыбка и такой кошачье-озорной взгляд, будто за спиной он держит игрушку для розыгрыша) и пожал плечами: «Я знаю, что ты любишь сливы. Рад, что они тебе пришлись по душе». Мы сели ужинать. Колбаски и овощи я заранее разложила по тарелкам, а вино стояло в графине с крышечкой, и в последних солнечных лучах малиновый блик тянулся от него до самого края стола. Я поднялась, чтобы разлить вино, как это полагается делать, но он мягко, плавно, но необыкновенно быстро перехватил графин у меня из рук и потянул на себя. «Никогда не мог привыкнуть к тому, что у вас вино разливают женщины, – заговорил он, кинув быстрый взгляд на вино через дутые стенки графина. – Меня это всякий раз смущает». «В Эосе это знак гостеприимства, – отвечала я. – Хозяйка должна позаботиться о своих гостях так, как если бы заботилась о членах своей семьи». «При этом ее действительные члены глотают слюнки за стеной, – язвительно заметил он, и игрушка на пружинке так и скакала у него в глазах. – Пока хозяйка, как последняя раба, обслуживает чужих мужчин, не смея поднять глаз, и уходит в соседнюю комнату, не имея права обедать здесь же наравне со всеми», – бесенята в глазах погасли, взгляд от полного бокала взлетел на меня, как хищная птица. «Может быть, таким оно и кажется, но эотинские женщины не считают это оскорблением. У нас принято гордиться своей властью в доме, тем, как ведешь домашние дела, – оправдывалась я, чувствуя, что говорю не то. – В конце концов, содержать дом, если он достаточно велик, не так-то просто, и там, где нанимают слуг-мужчин для этих целей, им платят высокую плату и ценят за хозяйственные качества…» «Как мула или мерина, неспособных к иной работе», – кошачьи глаза чуть прищурились, казалось, он изучает меня и получает от этого удовольствие. Его язвительность меня подогрела. «Я слышала, – манерно начала я, тоже прикрывшись бокалом, – что в Селестиде женщин и вовсе не подпускают к вину, полагая, что они не имеют права касаться столь драгоценного напитка». Выстрел попал в цель, он даже поежился от радости, как сытый кот, греющийся у камина. «Может показаться и так, – произнес мягко, вкрадчиво, лениво растягивая слова. – В Селестиде женщины не разливают вина и не касаются готовых бутылок и бочонков. Тяжелые бутыли не для ваших нежных ручек, – мурлыкал он сонно, пощуриваясь на меня зелеными котовьими глазами, – поскольку вино рождается под женскими ножками, преклоняясь перед их красотой, как каждый мужчина. И как мужчина, вино предпочитает кружить женщинам головы, не даваясь в руки». Я не нашлась, что ответить, повисло молчание, Аэринея любовался игрой света в вине, ветер надувал тонкие оконные занавеси, откуда-то издалека неслись детские веселые крики и визг. Я собиралась спросить его, что же дальше? Но никак не могла подобрать слов, рассеянно гоняя по тарелке маринованную луковицу. Вдруг я почувствовала на себе его взгляд, острый, внимательный.
Потом мы какое-то время сидели молча, каждый думал о своем. Наконец, Аэринея сказал: «Чужие проблемы легко решать… Я вывезу тебя отсюда, помогу найти дом. У меня есть знакомый, который держит лучших в тех краях лошадей. Он славный малый и ему всегда нужны работящие руки. Вы с ним поладите, со временем все наладится…» И он снова умолк, ухватившись за случайную мысль. Я не могла не рассмеяться: «Час назад я думала, на какой улочке мне лучше торговать собой, а сейчас ты рисуешь передо мной будущее, о котором я не могла мечтать. Чем я обязана такой щедрости? Многие люди бьются всю жизнь, чтобы стронуться с места и вырваться из нужды или круга несчастий, а ты устраиваешь мою жизнь одним щелчком пальцев. Мне не расплатиться с тобой никогда…»
Было уже поздно, солнце давно растаяло, исчезли и последние его отблески, небо из лазоревого стало черным, глухим и даже звезды на нем казались чужими и случайными. Ветер стих совершенно, море умолкло, стало душно, в тяжелом воздухе повис запах левкоев. Стрекотали цикады, еще слышались звуки с рынка, неподалеку равнодушно, будто исполняя рутинную работу, провожал кого-то лаем пес. Очертания Аэринея совершенно затерялись в темноте, и мне снова стало не по себе. Несмотря ни на что, я его боялась и боюсь и сейчас, в нем что-то от хищного зверя, от которого не знаешь, чего ожидать. Даже если ни одно его движение не связано с опасностью, сама ее возможность внушает какой-то страх. Какой-то мнительной и предвзятой частью себя я ощущала, что сейчас он может сделать со мной все, что угодно. И одной стороной эта мысль внушала страх (хотя после жизни с Клавдием я не боялась ни боли, ни тем более не возводила в ранг смертельных ужасов изнасилование), а другой – неимоверное наслаждение. Пока лежала ночью и думала, пришла к выводу, что причиной этого наслаждения было вовсе не желание близости с ним как таковой (хотя определенную приязнь он у меня вызывает), а возможность покориться и отдаться именно такому человеку, который вызывает это желание подчиниться.
В темноте я уже не видела его лица, и тем неожиданней было, когда он произнес, как-то устало и сдержанно, будто нехотя: «Знаешь, чтобы вытащить тебя оттуда, у меня были свои нужды. В какой-то мере я сделал это для себя, это было делом принципа. Я не добрый и справедливый герой, спасающий несчастных и обездоленных. Я знаю, что мои дети защищены и мои друзья надежно устроены, я никогда не ставил себе целей накормить всех голодных или искоренить мировое зло, хоть и мечтал об этом в детстве, как все… Я помогаю другим не без выгоды для себя. Сегодня я вытащу из долговой ямы наделавшего глупостей мальчишку, а завтра или через год, десять лет он устроится в жизни, и я же буду в выигрыше, покупая у него товары или ведя с ним иные дела. Разница лишь в том, что есть люди, которым нужна настоящая помощь, крепкий толчок и сильная рука, может не на раз, чтобы подняться и своими силами править своей жизнью. А есть те, которых сколько не пинай, не ухватятся за случай. Что касается женщин, ты здесь права, торговых дел я с ними не веду. Но я упаду в собственных глазах и презирать себя буду, если пройду мимо тех, кому я в самом деле могу помочь. Тебе я помочь мог… Еще и потому, что…когда-то в прошлом мы были друзьями, хоть ты и не можешь помнить об этом. Но моего отношения к тебе это не меняет. Знаю, это звучит глупо и ты вправе счесть меня сумасшедшим. Ты не слышала селестийских сказок о Минолли? Кажется, ее любят и в Эосе». В последних его словах было какое-то смутное облегчение, словно и он перешел некий последний рубеж.
Да, это было совсем не то, что я ожидала услышать. Точнее, я ожидала всего, чего угодно, но только не этого. Скорей бы я поверила в любовь с первого взгляда или месть за обиду Клавдию или даже просто благородный порыв, но чтобы так… верю ли я в это? Не знаю. Это объяснило бы те чувства, которые я испытала при первой встрече с ним и то, что я чувствую рядом с ним теперь, узнавая его лучше (или вспоминая его?). Может быть, в это нельзя поверить разумом, можно только принять на веру, не знаю… В ту минуту я была потрясена и спросила только: «Так ты бессмертен, как и говорят сказки? Как это может быть?» Я услышала, как он слабо фыркнул: «Ты видишь меня перед собой, значит, это как-то возможно… Знаешь, тебе не обязательно в это верить, для меня важно не это». Я слышала, что ему не очень хочется объясняться, и в этот момент тягуче и густо пробил полуночный колокол. Аэринея тихо вздохнул с облегчением, поднялся: «Пожалуй, оставим селестийские сказки на следующий раз. Доброй ночи, Леонель».