Дорога исканий. Молодость Достоевского
Шрифт:
— Нет, воровства у нас никакого нету. Воровать — это значит вещи барские брать либо деньги со шкатулки какой-нибудь или там ящика, — так разве же мы не понимаем, что этого нельзя? Нет, барское добро у нас и пальцем никто не тронет: запорет он за это, барин-то наш! Намедни за пустяковину, салфетку аглицкую, совсем человека сничтожил!
— То есть как это сничтожил?
— Да так, оченно даже обыкновенно. Велел соню закатить, а парнишка был молодой, только из деревни прислали, не сдержался, да в крик; ну, а барин у нас этого страсть не любит. Он ему еще сотню накинул, а тот пуще прежнего орать. За сотней — еще сотня, — так по баринову приказу и запороли. Правда, в больницу свезли, ну, да он там в одночасье помер.
— И ничего барину вашему не было?
— А что же ему будет? Ведь я сказывал — в больших чинах ходит…
— Что же, может быть, ты и прав.
— Прав, истинно прав! Вот и я тоже пользуюсь, деньги в кармане заимел, право слово. Пьянство вовсе бросил, вот как перед богом говорю. А лакей Касьяныч совсем богач стал, сыновей выкупил на волю. Ну, сам, ясное дело, при барине остается…
— Что же он себя-то не выкупил?
— А зачем? И куда ему на старости лет иттить?
— Так ведь и его барин сничтожить может!
— Знамо дело, может, — на такого управы не сыщешь. Зато если претерпеть, так и еще можно капитал увеличить. Правильно он поступает, и я от своего барина все претерплю, угождать буду… Подбираюсь я к горничной, что у него в приближении состоит: если женит, так и вовсе человеком стану — у девки тоже деньжонки водятся… Нет, ежели с умом, так у нашего барина оченно даже жить можно!
Дальше Федор слушать не мог, он взял у Егора свою пачку и торопливо зашагал к дому.
Народное воспитание? С такими людьми — восстание? Да ведь нужны годы только для того, чтобы выбить из них эту гнусную рабью психологию! А может быть, Спешнев в чем-то ошибся, чего-то не рассчитал? Тем более что он столько лет провел за границей и, вероятно, попросту не знает нарда русского…
Мысли эти постепенно завладели всем его существом; ему хотелось поговорить (может быть, даже поспорить) со Спешневым, но тот не появлялся. Не встретив его и на «пятнице», Федор вспомнил о приглашении. А почему бы ему самому не сходить к Спешневу?
Задумано — сделано. Спешнев жил на третьем этаже затейливого, со всякого рода архитектурными причудами дома. Квартира была большая, хорошо обставленная. Федор отметил обилие то и дело кланявшейся, хорошо вымуштрованной прислуги. Трудно было понять, живет ли Спешнев в этой квартире один или с кем-нибудь из родни. Разумеется, Федор ни о чем не спрашивал.
Спешнев был внимательным и любезным хозяином: он постарался усадить Федора поудобнее, предложил ему трубку, велел принести кофе. Здесь, в этой просторной комнате с высокими цельными окнами, с коврами и отполированными до яркого блеска темно-красными шкафчиками (за их стеклами темнели корешки дорогих переплетов), был тот самый комфорт, которого, по существу, никогда не знал Федор.
Он предполагал поделиться со Спешневым своими сомнениями, но тот сразу же завладел разговором.
— В прошлый раз я не сказал вам главного: мы не одни, есть другие, не связанные с кружком Петрашевского группы. Например, группа студент Толстова и литератора Катенева…
И, не дав Федору рта раскрыть, начал рассказывать:
— Толстов — это человек, который на все готов, ни своей, ни чужой жизни не пожалеет. Он говорил Петрашевскому, что во всем винит одного государя. Слышит ли, что кто-нибудь берет взятки, — виноват царь: зачем ставит таких чиновников? Встречает ли оборванного нищего — опять виноват он: зачем сорил деньгами в Палермо? Он уверен, что царь и сам знает, что нисколько не любит своих подданных, и только держит народ в своей железной руке. Но главное — Толстов будто бы уже составляет положительный план, как установить республику, и даже готов своеручно совершить цареубийство. То же самое и Катенев, который издевался над бюстом Николая, говорил, что даст царю яду или заколет его. Вызов на цареубийство Катенев сделал в трактире, куда они зашли вместе с Петрашевским, а потом на улице указал на фонарь и сказал, что хорошо бы вздернуть на нем царя. В другой раз он повел Петрашевского осматривать местность для постройки баррикад и говорил, что «чем теснее улица или переулок, тем удобнее можно действовать» и что потом будет «народное правление». Оба они, и Толстов и Катенев, публично заявляют, что религия «выдумана» и никакого бога нет. Петрашевский видел у Катенева тетрадь с переписанным в нее сочинением «Религия
Прости, великий град Петра,
Столица новая разврата,
Приют цепей и топора,
Мучений, ненависти, злата…
— Немного я слышал о нем от Ханыкова, — с трудом вставил Федор.
— Верно, Ханыков первый их обнаружил. Кажется, он с Толстовым еще по университету знаком. Но больше тут Петрашевский, который все время поддерживает связь с обоими. Петрашевский — умный человек и имеет такие связи и в Петербурге и в других городах, которые нам с вами и не снились. Всеми этими связями надо воспользоваться, а самого Петрашевского склонить к скорому восстанию. Но возвращаюсь к своему рассказу. Есть там и еще один интересный человек, можно даже сказать — самый интересный из всех: владелец табачной лавчонки мещанин Петр Григорьевич Шапошников. Несмотря на свое простое состояние, он знает Шекспира и читает философские сочинения. И Петрашевский и Ханыков были у него несколько раз и беседовали с ним. Он много говорил о равенстве, о республике, а потом добавил, что «блажен тот человек, который убьет государя и все его потомство». К нему в лавку ходит много людей, и он с ними ведет всякие разговоры, между прочим с кадетами, которых отвращает от религии. Есть у него связи и среди раскольников; он говорил Петрашевскому, что все они недовольны и не любят царя; кажется, он даже подсказал Катеневу составить к ним воззвание, которое берется распространить. Катенев начал писать о Шапошникова роман и будто бы показывал первые главы литератору Григорию Данилевскому, а Толстов говорил, что «придет время, когда он, — то есть Шапошников, — сможет на площади собрать народ и передать ему понятным образом мысль нашу, чего мы не умеем, а он с простонародьем более свычен, тверд и прям». Петрашевский еще говорил от себя, что будто бы он, Шапошников, мечтает в случае установления республики быть министром торговли. Разумеется, все это люди незрелые, без твердых убеждений, но горячие. В их поступках много школьничества, но зато они готовы на все и при умелом руководстве принесут немалую пользу. Я опасаюсь сейчас связываться с ними — чтобы не навести кого не надо на след, — но люди эти всегда наши и прибегут в любой момент — стоит только кликнуть.
— Не надо торопиться, — сказал Федор.
Вначале он был не шутя уязвлен тем, что Спешнев не выразил желания выслушать его и уже с первой минуты буквально не дал слова сказать, но потом понял, что это сознательный ход и что иначе Спешнев просто не мог поступить. К тому же рассказ произвел на него впечатление; никогда он не думал, что существуют реальные планы цареубийства. «Но почему бы и нет? — Он вспомнил деревянную фигуру царя на верхней террасе Петергофского дворца. — Во всяком случае, многое стало бы куда проще!». В то же время чутье заговорщика заставило его насторожиться, он почувствовал, что планы эти всего более чреваты опасностью.
— Не торопитесь, будьте осторожны, — повторил он. — А как Черносвитов и Тимковский?
Спешнев сказал, что они уже уехали, но с обоими будет постоянная связь. А в нужный момент Черносвитов возьмет на себя руководство восстанием в Восточной Сибири.
— Впрочем, я не вполне полагаюсь на него, — добавил он, подумав. — Черносвитов горяч и, пожалуй, готов на все, но настоящей веры в успех у него нет.
— А он действительно знает народ? — спросил Федор.
— Кажется, да.
— Вот об этом-то и надо серьезно задуматься. Откровенно говоря, я тоже далеко не уверен, что народ наш поднимется повсеместно.
И, несмотря на протест Спешнева, он чистосердечно рассказал ему о своих сомнениях и даже о встрече с Егором.
— К сожалению, я знаю, сколь велико развращающее действие рабства. Некоторые черты психологии Егора свойственны многим рабам, — заключил он с горечью.
— Но я могу привести тысячи противоположных примеров! — горячо воскликнул Спешнев. — И наконец, кто же тогда, по-вашему, поджигает помещичьи имения? Я в этом году жил в деревне с мая до конца сентября и видел, как настроен народ. Стоит поднести спичку — и вся страна вспыхнет, как сухой валежник в лесу…