Гать. Задержание
Шрифт:
Двери в кузницу широко распахнуты. Там, около гудящего пламени горна, ловко переворачивая клещами раскаленную заготовку, стоит невысокий мужчина с небольшой черной бородкой и взлохмаченной головой. Полинявшая от пота косоворотка с оторванными рукавами распахнута на груди. Кожаный фартук испачкан ржавчиной, гарью, копотью и бог знает еще чем, и кажется, что сними его сейчас Никита Иванович и поставь на пол, и будет фартук стоять словно каменный, повторяя складную фигуру старого кузнеца. А в глубине кузницы ловко гоняет старые, латаные-перелатаные меха Петр, сын Никиты Ивановича, чумазый парень с широкими плечами
— Нут-ко, Петруха, подсоби.
Петр, бросив ремень, которым качал меха, быстро подходит к отцу и, приняв из его рук клещи, без видимых усилий перебрасывает светящуюся заготовку на наковальню и берет в руки молот.
Кует он играючи, шары мышц перекатываются под кожей, кудряшки лезут в глаза, и он, досадливо морщась, сердито шевелит бровями, словно хочет этим движением подправить волосы. Слетает при каждом ударе окалина, сыплются искры, а на черном металле наковальни отчетливо начинает появляться золотистый контур серпа.
— Будя, парень… — Отец отбрасывает молоток и снова сует поковку в гори. — Нут-ко, Петруха, пошевели меха, чтой-то тускнеть железо стало.
И снова мерно вздыхают меха, попискивая благодаря незаметной дырочке, которую, как ни искал Петр, так и не смог найти. Да и нужно ли искать ее? Может, как раз этой незатейливой песни и не хватает для работы, для того, чтобы каждый день был наполнен грохочущей радостью, гудящим пламенем горна…
И снова падает молот на наковальню, снова старый кузнец ловко переворачивает почти готовый серп и, наконец, как-то по-особому звякнув молотком, кидает темно-красный, словно бровь матерого глухаря, серп в ведро с водой и, разогнувши спину, бросает:
— Шабаш, Петруха, подмети пол… Чичас мать харч принесет, обедать будем. Нам ишшо с тобой десяток серпов этих сработать надоть. Возьми ведро, сходи на речку…
Петр, прикрывшись ладонью, внимательно смотрит на косогор, за которым спряталась их деревня.
— Смотри-ка, батя, хтой-то на лошади скачет… — Петр показывает рукой на отчаянно несущегося во весь опор всадника.
— Мишутка Калугин… — определяет Никита Иванович, зорко всматриваясь в седока. — Ишь, шельмец, как ловок! — В голосе его звучит одобрение. — Десять годков, а скачет ладно… Чтой-то он несется, как угорелый? — вдруг с зародившейся тревогой спрашивает он сам себя, забыв, что рядом стоит Петр.
Всадник остановил лошадь прямо перед ними. Разгоряченная кобыла тонко и нервно перебирает ногами, а Мишутка, вертя головой и стараясь все время смотреть на Никиту Ивановича, тонким срывающимся голосом кричит:
— Бяда, дядя Никита! Война началася… Папаня прислал до вас, чтоб, значит, сразу в деревню бежали… Чичас по радио будут выступать… Бяда, дядя Никита!
Никита Иванович вздрагивает, лицо каменеет, и только серые губы что-то беззвучно шепчут. Он долго смотрит вслед умчавшемуся Мишутке, потом оборачивается к застывшему Петру, как-то тяжело и по-новому смотрит на сына.
— Так… — не раскрывая губ, наконец, выдавливает он, — отработались, значит, мы с тобой, Петруха… Полезли-таки гады… Чтоб им ни дна ни крышки не видать… Собирай инструмент и догоняй…
Он широким шагом направляется в деревню, а Петр, сорвавшись с места, начинает собирать инструмент
Врытый в землю стол под старой яблоней в саду Кудряшовых был накрыт наспех. В глубокой тарелке вперемешку с квашеной капустой лежали соленые помидоры и огурцы. Шмат сала был не порезан. В кринке холодело молоко. На запотевшем ее боку появились капельки воды, медленно стекавшие вниз и оставлявшие на крутых боках кринки темные потеки. Отдельно стояли моченые яблоки, источавшие кислый и в то же время аппетитный запах. Яркое летнее солнце стояло почти в зените и сквозь колышущуюся листву яблони бросало длинные желтые блики на накрытый стол и две лавки вдоль него.
На лавке, уставившись в стол невидящими глазами, сидит жена Никиты Ивановича Дарья Сергеевна, невысокая, рано постаревшая, в синем сатиновом платке. Она тихо вытирает уголком платка заплаканные глаза и украдкой поглядывает на хмурого мужа и взволнованного Петра, который старается есть с достоинством, то и дело поглядывая на отца, словно примеряется к его неторопливым движениям. Никита Иванович, погруженный в свои думы, этого не замечает. Его морщинистое лицо побагровело, словно он что-то мучительно обдумывает, стараясь найти такие слова, чтобы остались в памяти надолго. Наконец он кладет вилку на стол, неторопливо вытирает загорелой ладонью рот и, бросив взгляд на жену, начинает медленно говорить:
— Вот что, Петруха, ты один у нас с матерью… Дед твой, да и я всю жизнь были солдатами справными… Не посрами нас, Кудряшовых… всех русских людей, земляков своих не посрами…
Петр слушал напряженно, не поднимая глаз. Ему вдруг почему-то показалось, что голос стал у отца другим: требовательным и жестким, и от этого у него вдруг заволновалось сердце, и ему захотелось встать, как перед учителем. Он тихонечко положил вилку на стол и, выпрямившись, старался медленно и незаметно прожевать картошку, которую перед самым началом разговора положил в рот.
— На рожон не лезь… — Никита Иванович сурово посмотрел из-под лохматых бровей на сына. — Слушай командира и смекай, как лучше выполнить его приказ… Но и живота своего не жалей. Помни: друга раз выручишь, он потом тебя тысячу раз спасет! Не знаю уж, как получится, по ежели в разные части попадем, пиши матери… Через нее спишемся. Помни, каждое письмо матери — весточка не только от тебя, но и от меня… А ты, мать, ключи от кузницы спрячь. Вернемся, надо будет хозяйство налаживать… Неладно как-то все, — с беспокойством быстро проговорил он, — серпов маловато сробили, да и жатку не отремонтировали… Эх, бяда, бяда!
Старший Кудряшов вытащил из кармана часы на цепочке и, отколупнув крышку ногтем большого пальца, бросил взгляд на циферблат.
— Однако пора нам, парень… — каким-то поскучневшим голосом сказал он. — Прощавайся с матерью, Петруха.
Дарья Сергеевна обняла притихшего Петра и вдруг, не выдержав, тихо заплакала, прижимаясь всем телом к широкой его груди. Худенькие ее плечи вздрагивали, и высохшие тонкие руки жадно и нежно гладили плечи и шею сына. В груди Петра поднялось огромное чувство нежности. Он вдруг понял, что, может быть, видит мать в последний раз, и, крепко сжав ее в своих объятиях, быстро зашептал: