Геррон
Шрифт:
— То, что мы производим, полное дерьмо. Но не дрейфь, Герсон. У тебя оно хотя бы аккуратно взбитое.
Курт Геррон — лучший взбиватель дерьма в немецком кино.
Я всегда выдавал качество. Этого у меня не отнять. Добротный товар за деньги. Тщательно раскрашенный в цвета сезона. Небьющийся и противоударный. Я производил то, чего от меня ждали. Рассказывал истории, придуманные только для того, чтобы они могли хорошо закончиться. Кто правду жизни понимает, в кино счастливого конца желает. Действительность была нужна лишь для того, чтобы посыпать ее сахарной пудрой смеха. Чтобы в „Глория-Паласе“ топали ногами от удовольствия. В то время, когда вся страна терпела крах, мы расшифровывали слово банкрот по буквам так, будто не могло быть слова веселее. Получалось „нищий старые
Пока мы все в это не поверим.
Я помог УФА обмануть экономический кризис. Для Карла Рама я сделаю из Терезина рай. Немного глазури сюда, немного глазури туда. Может, они и найдут в лагере другого режиссера. Но уж лучшего иллюзиониста не найдут точно.
Я действительно хороший враль. Иногда мне удается чуть ли не убедить самого себя.
Должно же быть когда-то хорошо. Чинг-бумм.
Я уже не помню, как назывались все фильмы. Они перепутались у меня в голове. Как будто я видел их только в кино, давным-давно. Как будто у них у всех был один и тот же сценарий. Одна-единственная длинная лента, в которой вновь и вновь происходит одно и то же. Да и происходило одно и то же. Один раз с Фричем, другой раз с Рюманом, с Наги или Долли Хаас. Один и тот же круговорот. Начиналось с показания должника в суде под присягой о своем имущественном положении или с банкротства, а потом происходил какой-то невероятный случай, или у героев возникала безумная идея, которая не могла осуществиться, но, естественно, все-таки осуществлялась, потом немножко путаницы там, немножко сям, и через полтора часа все богаты и счастливы и, само собой разумеется, влюблены. В промежутках, когда автору сценария ничего не приходит в голову, они танцуют и поют, и через неделю после премьеры последнюю песенку крутят уже на каждом углу все шарманки. Все будет снова лучше, все будет снова лучше. Женщины носят шикарные шляпки и строят кокетливые мордашки, мужчины беспрерывно мужественны и даже в трудные времена сохраняют выдержку и стрелки на брюках. Кто в конце кому достанется, определяет гонорарная касса Гугенберга, гонорары льнут друг к другу по сходству, потом они целуются крупным планом и — затемнение.
Всегда один и тот же фильм. Всегда одна и та же история.
Продолжение, как правило, значения не имеет.
Перед Магдебургской казармой улица выметена. Одно это показывает, что тут заседают уважаемые люди. Так же чисто только перед комендатурой.
Лишь однажды, когда приезжала комиссия Красного Креста, весь город блистал такой же чистотой. По крайней мере, там, куда водили делегированных. Каждый булыжник блестел. Фасады свежепокрашены. На окнах занавески. Ящики с цветами. Рам лично позаботился о каждой детали. Людей, которые казались ему слишком уродливыми, он угнал на транспорт. Чтобы не портили общее впечатление.
С того дня у входа в Магдебургскую казарму висит эта жуткая впечатляющая доска. Наверху две резные конские головы, а внизу эта доска, которая оповещает мир, что здесь располагается кабинет еврейского старосты.
И его квартира, которая должна быть больше, чем любой кумбаль. Завистливые слухи твердят даже об анфиладе комнат. Но это, должно быть, бонк, как здесь говорят. Ложный слух.
Курьер ждал у входа и теперь бросился мне навстречу. Мол, Эпштейн уже дважды обо мне справлялся. Было заметно, что его это пугает. Я сыграл запыхавшегося. Утверждая, что сперва переведу дыхание и только после этого поднимусь по лестнице. Старое правило УФА: кто заставляет другого ждать, уже имеет преимущество.
Он побежал доложить Эпштейну о моем прибытии. Я иду не спеша.
Приемная центрального секретариата полна просителей. Не всякий удостаивается быть допущенным в святая святых. Время Эпштейна ограниченно. Все они хотят одного и того же. Освобождения от транспорта. Для себя или для своих. Рабочего места, на котором ты незаменим. Уверенности. До следующего транспорта
Большинство ожидающих — мужчины. По ним видно, что каждый когда-то был важной персоной. Пока их не отправили в Терезин, где не важен уже никто. Должно быть, они были руководителями фирм. Служащими. Людьми, привыкшими общаться с органами власти. Необходимы связи, чтобы оказаться здесь всего лишь в приемной. Некоторые послали своих жен. Своих дочерей. Которые как могли прихорошились, чтобы произвести на Эпштейна впечатление своим шармом. Или чем-то большим.
Они оглядывают меня с подозрением. Еще один конкурент. Меня сразу проводят в кабинет Эпштейна, и я слышу за спиной возмущенный ропот обойденных. Считается, что обычное время ожидания аудиенции составляет три дня.
Эпштейн выглядит усталым. Маленького роста. Слишком тщедушен для импозантного письменного стола, который ему поставили, вероятно, в момент лакировки города.
Он протягивает мне листок бумаги.
— Вот, — говорит он. — От господина оберштурмфюрера Рама. Первый список людей, которых обязательно надо снять в фильме. Чтобы вы уже могли обдумать.
— Я еще не решил, буду ли я делать фильм.
Эпштейн смотрит на меня:
— Не думаете же вы, что можете что-то решать, господин Геррон?
Вот тебе и желтые розы.
Большинство фамилий в списке мне знакомы. Сплошь знаменитости класса А. Д-р Мейсснер. Градауэр. Мейер. Все были когда-то министрами. Зоммер, фон Фридлендер, фон Хэниш. Генералы. Д-р Шпрингер и еще несколько врачей. Раввин Бек и главный датский раввин. Дорогое распределение ролей.
— Этих людей показывать крупным планом, — говорит Эпштейн.
Я пытаюсь еще раз возразить:
— Рам дал мне подумать до завтра.
— Господин оберштурмфюрер Рам, — говорит Эпштейн, — распорядился, чтобы до завтра вы представили ему концепцию. Еще вопросы?
Нет, господин еврейский староста д-р Эпштейн. Вопросов больше нет.
Итак, мой последний немецкий фильм был не последним. Пролонгируем договор ввиду большого спроса.
Прошло одиннадцать лет с тех пор. Чуть больше одиннадцати. 1 апреля 1933 года.
Фильм, который мы тогда снимали, был такой же проходной, как и все остальные. Одна из вложенных друг в друга любовных историй, которую подлатал еще один автор, и еще один, еще более сложными задумками, как еще немного оттянуть счастливый конец, который был ясен с самого начала. Ничего особенного. В фильме участвовала собака, выдрессированная не так хорошо, как было обещано. У двух исполнителей главных ролей была неистовая любовная интрига. Тоже обычное дело.
Нацисты были у власти уже два месяца, но меня это совершенно не занимало. Кто готовит фильм, у того нет времени на политику. К тому же мы все были убеждены, что Гитлер в качестве рейхсканцлера лишь недоразумение. Комический вставной номер перед тем, как дело продолжит более серьезная команда.
— С такими усиками править страной не получится, — говорили мы.
Обсудили только вечер в Кайзерхофе. Не из-за речи Геббельса, а потому что там присутствовали все наши важные господа. Все директора кинокомпаний. С Гугенбергом во главе. Свежеиспеченный министр, как рассказывали, объяснил им в тот вечер, какие фильмы хочет видеть публика, а какие нет. Над чем мы, конечно, только посмеивались.
— Если бы Геббельс это действительно знал, — говорили мы, — он не был бы министром, а заработал бы настоящие деньги на фильме.
Одна из его фраз цитировалась особенно язвительно:
— Вкус публики не таков, каким представляется еврейскому режиссеру.
— Должно быть, ты — плод арийского проступка твоей матери, — сказал мне Отто Вальбург. — Ведь до сих пор все твои фильмы были кассовыми.
Мы ничего так и не поняли.
До того 1 апреля.
В субботу мы снимали не в Бабельсберге, а в Зеркальном зале танцевального дома Бюлера, в нескольких шагах от Ораниенбургских ворот. Снимали сцену с настольным телефоном и игривым флиртом. Я хотел показать атмосферу помещения — если уж платить аренду за такое роскошное место съемки, оно должно присутствовать в фильме, — но с медленным панорамированием, которое я запланировал, долго ничего не получалось. То в кадр попадал „журавль“ с микрофоном, то камера дергалась. Когда потом наконец технически все уладилось, статисты утомились от многих повторений. Вместо того чтобы фонтанировать искрами веселья и рассыпаться „брызгами шампанского“, как было предписано, они осели на своих стульях как мокрые мешки.