Годы с Пастернаком и без него
Шрифт:
«А как Вагинов тяжело умирал! От туберкулеза, он болел семь лет, Бахтерев [?] приходил к нему в последние дни, лежали на одном топчане, чтобы согреться. А потом Хармс сказал: „Слышали, Костя умер? А ведь не прогадал!“ Его бы, конечно, арестовали…»
Я передаю привет от Тани Никольской, которую видела в Ленинграде — мы с ней вместе как-то были у Н.И., она ему очень понравилась, сказал, что похожа на абиссинку — а много ли он видел абиссинок? Передаю привет от «абиссинки», говорю, что она готовит в Библиотеке поэта сборник обэриутов и романы Вагинова в серии «Забытая книга». «Передайте, что лучший роман „Труды и дни Свистонова“. Он был невероятный эрудит, сам изучил итальянский, но едва ли он знал латынь… Тогда он не выбрал бы такой псевдоним». — «А по-моему, „Козлиная песнь“ лучше, это как в кино — первый фильм, а потом „Свистонов“ — ремейк…» — «Нет, это как тема и вариации… Но ведь часто вариации интереснее темы! Да почти всегда!» Закатывается смехом.
На столе у него те же,
А чернильница, разумеется, пуста, ну кто сейчас пишет чернилами? «Что это вы смотрите на чернильницу? Моей чернильницы и Ахматова боялась. Просила: ой, не открывайте, оттуда выскочит паук!»
Я не без ехидства: «Николай Иванович, а что вы сейчас пишете?»— «Новое издание готовлю книги о Федотове. Представьте, что я, не сходя с этого стула, открыл, почему Федотов сошел с ума. После неудачного объяснения в любви. И это видно по записям его врача». Рассказывает об этом подробно, но я не запомнила. «Как он Россию понимал. Это вам не Салтыков-Щедрин. Хотя и Салтыков-Щедрин — гениальный писатель, у него можно взять тысячу эпиграфов! А как умирал! Сказал кому-то пришедшему навестить: передайте, занят, занят, умираю». Опять хохочет. Как всегда, много говорит о смерти, даже когда я уговариваю его сфотографироваться: «Ну зачем вам этот Мафусаил!»
Говорим о Франции, французской литературе. «Конечно, у них был Пруст. Но это такая вязкость… Разве можно сравнить с Белым! Там — музыка. Гениальный сумасшедший человек. Бисексуал. Но надо читать только первые редакции, он настолько портил при переизданиях, что было даже „общество друзей Белого для защиты от Белого“».
Зазвонил телефон. Н.И., как всегда, совершенно умирающим голосом: «Да-а-да…» А потом вдруг без перехода почти грубо облаял: «Я же вам сказал, что я занят!» Видимо, ОНА. Я заторопилась и, как он ни упрашивал, ушла.
Завтра — поездом в Париж.
1989. Июль. Харьков.
Борька не был тут со смерти дедушки, то есть восемь лет. Я боялась, что будет страдать, ведь все детские лучшие годы с Харьковом связаны, но, видимо, недооцениваю внутренний механизм защиты у таких больных, — он ничего не вспоминал, мы сами вытягивали из него эмоции. Та же грязная лестница, растолстевшие и постаревшие соседки на лавочках. Открывает К.З. — веселая, в голубом халатике. Приготовила «роскошный блюдаж» — заливное из гусиных потрошков, домашний творог, фаршмак из кабачков, знаменитый белый пирог с вишнями… Наверное, неделю стояла в очередях — в Харькове ведь тоже ничего нет в магазинах. Но город бурлит. Харьков — «Украинский Петроград», как они с гордостью себя называют. И Лора, и Миша — активные перестройщики, Лорин институт выдвинул в депутаты от Харькова Коротича, которого завалили в Москве. И Евтушенко, который обрядился в украинскую рубашку и учит «мову». Лора была в комитете по выдвижению, когда собирали подписи, бегали с Мишей на митинги на стадион «Металлист», ХИНТИ. Рассказывают взахлеб, что власти перекрыли транспорт, меняли место митинга, но тысячи людей собрались все же в центре, на площади Дзержинского, трибуной был памятник Шевченко. Выступали Коротич, Евтушенко, Чичибабин, харьковский поэт, он вышел с какой-то авоськой (все с ними ходят — а вдруг наскочишь на продукты?), но говорил прекрасно, лицо симпатичное, умное. Помню его стихи, их в Москве в шестидесятые очень пропагандировал Л. Е. Пинский. И ведь оказалось, что Чичибабин жил все эти годы просто за стеной, в доме Вадиковых родителей, только в другом подъезде, а мы никогда не встречались… Живо помню, как гуляли как-то с Вадиком по ночному теплому Харькову, он показывал овраги, где играл мальчишкой, свою школу, и вдруг видим — в кромешной южной темноте светится одно окошко. Я говорю: «Наверное, там живет портной». А Вадик: «А может, поэт?» А это было окно Чичибабина.
Разговоры о «Рухе», что там собрались националисты, будут погромы… Михаил Ананьевич Бельферман, «светоч ума», как я его называю, друг нашего дедушки, бывший комиссар в армии Примакова, за «Рух»… «Рух» он выговаривает на свой манер, какой-то «гхух»… Приходит с митинга руховцев, К.З. в испуге спрашивает: «Михал Ананьич, что, вы тоже кричали „Визгоним москалей с Украйны!“»? — «А як же ж…» Он теперь предпочитает «мову». За «Рух» не за «Рух», но вся моя «межпуха» (что, кстати, на иврите значит «семья», а вовсе не «банда») голосовала за «незалежность». И площадь теперь переименована — не Дзержинского, а майдан Незалежности. Тоже красиво. Я с завистью смотрю на это оживление, пусть иллюзии, но ведь это лучшие наши дни: «Я вновь повстречался с надеждой, — об этом именно поет сейчас Окуджава, — приятная встреча! <… > А разве ты нам обещала чертоги златые? Мы сами себе их рисуем, пока молодые… И горе тому, кто одернет не вовремя нас… Ты — наша сестра, что ж так долго мы были в разлуке — нас юность сводила, да старость свела…» Да, все это так поздно, так поздно.
Были на кладбище, на могиле нашего дорогого Марка — вот кто упивался бы перестройкой! Портрет дедушки удивительно хорош — подчеркнуто мужественное и мудрое в этом
Что еще поражает в Харькове? Усугубляющаяся разруха. Трамваи не ходят. Пути поросли травой. Знаменитая «стеклянная струя» на Сумской застыла навеки, видимо. В парке разворовали все скамейки, зато почти в полной темноте (с электричеством тоже стало туго) среди кустов копошится какое-то попсовое кафе с устращающе громкой музыкой. Каскад у обзорной площадки (действительно, очень красивое место, давшее повод Жерару Абенсуру сравнить Харьков с Римом) пересох, вместо былых рыбок — ржавые банки и презервативы. С напряжением выдавливаются украинские фразы: «Як мэнэ до цей… хаты…» — «А ви тикайте… до того майдану… а там шукайте…» Моя К. З. и Лорочка просто украинофоны, говорят свободно и красиво. А Миша Проценко (Лорин муж, мой сват) «не изучав».
Что еще нового? Необыкновенно оживилась еврейская жизнь. Прибыли американские миссии, набрали волонтеров, сняли помещения (миссии богатые, с долларами!), открыли курсы — языка, истории, разных рукоделий. Раздают обеды, пайки, обслуживают стариков. Называется «Хэсед» («Милосердие»). Молодцы! Ну, наши себя показали — такие развели интриги по поводу того, кто еврей, а кто притворяется, что только американское хладнокровие (а впрочем, они привыкли к «третьему миру») удерживает их в городе, да еще любопытство. Особая борьба за «опекаемых»: оказалось, что члены семей, даже если не евреи, могут тоже получать пайки, но поплоше. А есть еще соседки, которые помогали евреям при немцах… поди проверь. Но что безусловно отрадно — открылась большая, когда-то очень богатая синагога (с училищем) на быв. Совнаркомовской, ныне снова Дворянской «вулице». И посещается, и ешиботники с пейсами (как быстро отрастили!), в кипах, с совершенно теми же лицами, что во времена Шолом-Алейхема, деловито снуют с талмудами под мышкой, как будто всю жизнь этим занимались. Удивительно!
1991 год. Август. «Орел», Ланды. Русская колония.
Боже мой, какие страшные дни… Во-первых, жара, духота. В этих Ландах посажены сосны, чтобы укрепить пески. Раскаленные под солнцем, а температура за +30, они днем источают тяжелый хвойный запах, марево какое-то стоит над лагерем. До моря надо идти по песку, горячему, среди кустарников, потом буквально скатываться по пышущим жаром дюнам. На пляже нет тентов, укрывается кто чем может. Да и вообще тут все — a la russe, бунгало старые, одеялу полусолдатские, по углам копошатся какие-то суслики, суп и компот наливают в одни и те же «болики» — пиалки… И странная публика — когда, почему они очутились в эмиграции, не всегда ясно. Во-вторых, Андрюшку как подменили. Не разговаривает со мной, переехал (вместе с Гришей) в отдельное бунгало. Спят до 12, на завтрак не выходят, а когда я приношу и ставлю им под окошко эти самые «болики» с кофе и бутерброды, страшно мне грубит, грубит и при людях, в столовой. Больше не буду носить. На их крылечке застаю маленького очаровательного мальчика Тарасика, я зову его Кид, сидит преданно и ждет их пробуждения — ему хочется быть в компании с «большими». Так что я одна в своем бунгало с сусликами, спать от духоты невозможно, сижу на пороге, курю и все-таки благодарю судьбу, что есть Андрюшка, что самые счастливые годы в моей жизни обязаны ему, этому толстому, доброму, веселому ребенку, чудом в свое время спасенному от смерти. Его обаянию, талантам (как рисовал! какие игры придумывал!), как все его обожали… Даже мама, не любящая детей, говорила: «Никогда не думала я, Ирка, что под старость будет такое счастье — прибежит, ткнется холодным жестким носиком — Сеевна, давай блины печь!»
Ну, и в-третьих — Россия, Россия несчастная… Сегодня утром, когда я пришла в столовую завтракать, все смотрели на меня с каким-то странным злорадством. И Лариса Д., с которой я много тут общалась, говорит с непонятным торжеством в голосе: «Ну вот и кончилась ВАША перестройка!» Телевизора тут нет (есть какой-то старый, еле дышащий, в пустом бунгало, что отдан под склад), но у многих, и у меня в том числе, есть приемники. Оказывается, в шесть часов утра передали сообщение из Москвы о создании ГКЧП (ну и аббревиатурка), о введении чрезвычайного положения, о том, что Горбачев исчез (или арестован?), что закрыты газеты, по телевидению классические концерты — господи, почему музыку всегда насилуют? Один из отдыхающих (все забываю его фамилию) весь расплывается в непонятном удовольствии: «Ну, скоро Ельцина ВАШЕГО повесят!» А некоторые дамы брезгливо: «Господи, ну какая там может быть демократия?» Но ведь это в прошлом их страна, там их родные, у некоторых и до сих пор… Непонятно.
Бросилась в автомат звонить Вадику, хотя и рано, обычно берегу его сон. У автомата тем не менее очередь — все-таки, значит, это событие их волнует, а злорадство — маска, может быть, даже зависть, что они тут, на обочине, а там — жизнь… Вадик всю ночь не спал. Да, все кончено. В городе танки, всем командует КГБ, гнида Крючков, русское правительство будет арестовано. «Недолго тешил нас обман…»
Целый день у приемника. Нет, все-таки не все потеряно. Ельцин призывает не повиноваться, бастовать. У Белого дома собираются люди. А что мои, мама, ведь она какую-то дополнительную жизнь прожила благодаря этой гласности, глотку свободы!