Голубой бриллиант (Сборник)
Шрифт:
надежду. А без веры, без надежды жизнь становилась
бессмысленной. Мои изобличительные романы и статьи не
доходили до массового читателя, их читали каких-нибудь - в
лучшем случае - сто тысяч человек, главным образом
ветеранов, таких же, как я сам, хорошо понимающих, кто враг,
но совершение бессильных что либо предпринять, чтоб
изменить положение. Я согласился на это турне по Волге в
надежде найти хоть на время душевный покой, но понял,
все напрасно: никакой теплоход не оградит от душевной боли.
Конечно, там, в мастерской Ююкина, я был удивлен
неожиданной, не присущей его характеру, откровенной
исповеди своего друга Богородского. У нас не было тайн, мы
доверительно относились друг с другом, я был посвящен в его
сердечные дела, хорошо знал и понимал Альбину, не всегда
разделял восторги Егора Лукича, ослепленного большой
любовью, мне со стороны были видны и слабости Альбины, но
я искренне радовался их любви. Изумило меня то, что в
445
мастерской Ююкина Богородский нарушил свое правило и
выпил сверх обычного и произнес свой монолог о любви в
присутствии Игоря и Виталия. Обычно о своих чувствах он
открывался только мне. И вдруг напоказ, на распашку
выставил сокровенное. Значит, припекло. И уход Альбины, ее
нежелание не только плыть вместе с ним по Волге, но и
объясниться, не повлияло на его любовь к ней. Я понимал его
состояние, знал его скрытую сентиментальность, легко
ранимую натуру. Я знал, как много он сделал для Альбины,
для ее детей. Фактически десять лет они жили, как муж и жена,
и дети Альбины знали об их отношениях и занимали сторону
матери. Егор Лукич для них был ближе и желанней родного
отца. Богородский это знал и ценил. Он принадлежал к той
породе людей, которые любят дарить ближним, не требуя ни
благодарности, ни тем более наград. Он хорошо разбирался в
людях и событиях, судил о них трезво и непредвзято и,
насколько я помню, редко ошибался. И люди тянулись к нему,
как тянуться к магниту рассыпанные гвозди. Но вот
удивительно: я заметил, что возле него не было плохих,
неискренних и нечестных людей. Душа его, полная любви и
благоденствия, была всегда открыта для себе подобных.
К полудню воздух нагрелся так, что термометр в тени
показывал плюс двадцать восемь. Многие пассажиры загорали
на палубе. В каюте было душно даже при открытом
иллюминаторе. Богородский, обнаженный по пояс, сидел на
палубе под навесом и своей соломенной шляпой, как веером,
махал на вспотевшие лицо и грудь. Я подошел к нему в тот
момент, когда он разговаривал с каким-то
низкорослым, коренастым. Изборожденное морщинами его
доброе лицо учтиво улыбалось, обнажив белые зубы. Завидя
меня, Богородский призывно помахал мне рукой и лениво
проговорил:
– Проходи, садись. Тут хоть слегка продувает, - И,
обращаясь к своему собеседнику, представил, назвав мое имя.
– А это профессор из Твери. Мой старый поклонник. А я даже
не знал. Вот оказывается...
– Павел Федорович Малинин, - учтиво наклонил голову
профессор и протянул мне руку. На вид ему было за
шестьдесят, седые, довольно поредевшие волосы, серые,
тихие глаза.
– Профессор каких наук?
– полюбопытствовал я.
– Историк, - кратко ответил профессор и продолжал: - Мы
с дочерью сели в Твери, плывем до Нижнего. Недавно по
446
телевидению крутили старые советских времен фильмы, и там
вот в главной роли Егор Лукич. Было очень приятно. Вся наша
семья горячие поклонники таланта Егора Лукича. Я помню вас
по МХАТу, Егор Булычев, какой образ! С кем сравнить? Вы,
наверное, последний из могикан. - голос у него глубокий и
приятный, полный благородства и учтивости.
– Вот видишь, Лукич, тебя помнят, знают, а ты
собираешься покинуть театр. Неразумно, - сказал я.
– Что вы, разве можно?
– воскликнул Малинки, глядя на
Богородского долгим взором восхищения. - К сожалению, в
последний раз в театре я был в советское время, где-то
незадолго до горбачевской перестройки. А сейчас, откровенно
говоря, не до зрелищ.
– Да и смотреть нечего, - сказал Богородский и прикрыл
шляпой свою тяжелую круглую голову и уперся в колени
крупными, мягкими ладонями.
– Нет театра, тем паче - кино.
Все искусство угробили, похоронили израильские пришельцы,
разные марки захаровы, любимовы и всякая бездарная
шантрапа. - Круглое лицо Богородского скорчило
презрительную гримасу, а раскатистый голос его и слова высек
в глазах профессора немое удивление. Он растерянно, с
оттенком смущения посмотрел на Богородского, потом перевел
взгляд на меня и тихо спросил:
– А он, что? Юрий Любимов - тоже?
– Тоже, тоже, - подтвердил Богородский, - что и Марк
Захаров, из одной стаи разрушителей прекрасного, достойные
наследники и продолжатели гнусного маразматика
Мейерхольда.
Профессор робко подернул плечами, морщинистое
смуглое лицо его выражало недоумение и озабоченность.