Граф Платон Зубов
Шрифт:
— Вот уж поистине кара не по вине!
— Какая у такого человека вина! Сам мне в письмах признается, что не разор ему горек. Тут он все еще надежду питает какой-никакой порядок навести.
— Что ж тогда?
— Праздники. Праздники авдотьинские, где мартинисты наши собираться могли. На них теперь у Николая Ивановича ни средств, ни силы нет. Спасибо, собственные да и соседские крестьяне не забывают. Всеми силами поддерживают.
— Его же крепостные?
— Друг мой, сами знаете, сколь отвратительно нам всем это рабское состояние, что мы и вслух
— И как же этого ему достичь удается? Обхождением?
— Обхождение само собой. Но у Николая Ивановича целая метода придумана, обоюдовыгодная, как сам он отзываться любит. Из земель своих он общественные участки выделил. Что с них урожая снимет, все в закрома для общественного прокормления на случай неурожая или беды какой крестьянской. Себе зернышка не возьмет. Тем не то что Авдотьино свое — всю округу держит.
— Положим, а обрабатывать их кому? Сам хлеб не вырастет.
— А с работами особый порядок. Не может должник новиковский долгу своего ни деньгами, ни натурой, в общественные закрома вернуть, может все на общественных нолях своим трудом.
— Что ж, Николай Иванович сам назначает, кому на какую работу и когда идти?
— Ни Боже мой! Все добровольно. Как у себя на наделе управятся, час свободный найдут.
— И находят?
— Еще как находят. Сам, в гостях у Николая Ивановича будучи, видал, на общественных полях работа что ни день кипит. Людей всегда полно.
— Но как же в таком случае Николай Иванович процент назначает?
— Ни о каких процентах у него и речи нет. Сколько взял, столько отдал.
— Сколько взял, столько отдал? А на что усадьбу содержать? Самому кормиться?
— Было время — на труды литературные. Нынче такой возможности нет. Где подлатать дом удастся, где какой венец в срубе сменить — крестьяне из лесу бревно–другое своими лошадьми подкинут, сами же и заменят.
— Да, хозяином господина Новикова не назовешь. А сам-то он как?
— Чуть–чуть покрешпе стал. По деревне прогуливается, когда пряники да заедки в доме есть — детишкам их раздавать любит. Они за ним так стаей и ходят.
— Пословица мне вспомнилась: простота хуже воровства, без живой нитки оставит, по миру пустит.
— Еще сказать вам забыл — Семен Иванович Гамалея теперь там безвыездно живет. Когда Николай Иванович в крепости томился, он за детьми приглядывал — четверо все-таки, — да так и остался.
— Дмитрий Прокофьевич Трощинский, сосед мой по Обуховке, много доброго о нем рассказывал. Божьим человеком называя.
— Справедливо называл.
— А вам знаком он?
— Еще по киевским временам. Семен Иванович Киевскую духовную академию кончал.
— А я что-то думал, в Москве вы с ним подружились.
— И в Москве тоже. Семен Иванович сначала в Сенате служил, позже в канцелярии московского генерал–губернатора. Везде на высочайшем счету был. И то сказать, четырьмя языками в совершенстве овладел — с латинского, польского,
— Дмитрий Прокофьевич сказывал, что нравом Божий человек строг до суровости.
— И то правда — что к себе, что к другим. Однако Иван Петрович Тургенев души в нем не чает. С Николаем Михайловичем Карамзиным Гамалея переписку который год ведет. О материях филозофических, духовных — как натуру человеческую усовершенствовать, как к Богу ее приблизить.
— Скучаете до Авдотьину?
— По Николаю Ивановичу. Когда-то Бог приведет свидеться. Разлетаются наши мартинисты, как лист осенний разлетаются.
— Побойтесь Бота, Дмитрий Григорьевич, а как же господин Лабзин? [21] Можно сказать, столп и утверждение истины в мистических исканиях. Я и то немало дивился, что не возвращает он вас в Академию художеств. Ведь может, и спорить нечего, может.
— Господин Лабзин — другое.
— А насчет Академии…
— Насчет Академии давайте, Василий Васильевич, толковать не будем. Дорога туда мне до конца моего веку закрыта. Господин Лабзин брать на себя ответственности не будет.
— Почему же, когда вы одних взглядом придерживаетесь? Что же, вы его мартинистом не считаете? Как, никак в одной ложе состоите.
— Состоял.
Петербург. Зимний дворец. Кабинет императора. Павел I и Е. И. Нелидова.
— Вы сегодня в Дурном расположении духа, мой государь? Кто и чем мог вас огорчить с утра? А ведь это утро такое великолепное! Взгляните, не для вас ли так ярко светит солнце — оно бывает таким только в разгаре лета.
— И тем не менее это всего только осень. Глубокая осень, и у меня нет никакого желания себя обманывать некими сентиментальными восторгами.
— Мой государь! Но почему вы все время думаете об обмане? Разве наступающая зима не чудесное зрелище? А езда на санках? Вы так любили эти прогулки в Гатчине.
— Я благодарен вам за желание меня развлечь, Екатерина Ивановна, императору не до пустой болтовни. У меня слишком много дел, и если у вас нет ко мне никаких вопросов, то мы увидимся вечером.
— Как раз есть, государь. Я подумала о ваших портретах. Вернее — о том, кто бы их мог лучше всех написать. Это непременно должен быть выдающийся художник.
— Я знаю такого. Меня вполне удовлетворит. Степан Щукин.
— Но, государь!
— Вы не разделяете моего вкуса? Напрасно. У Щукина есть та солдатская строгость, которая всегда была близка моему сердцу. В его портретах нет этого фривольного блеска, которым так увлекалась моя мать. Они мужественны и просты — это то, что нужно.
— Бог мой, государь, но этот Щукин решительно не понимает вашей истинной натуры. Солдат — это необходимо для императора, тем более российского. Но сколько же еще разнообразных талантов и особенностей присуще вашей натуре! Щукин решительно не способен их видеть. Самое большее — он сделает из вас Фридриха II, не больше.