Хамза
Шрифт:
– То-то и оно!
– подхватил Степан.
– Другой раз рассвело, а ты всё спишь. А сколько хороших делов можно со светом переделать?
– Да, знание дороже золота, - вздохнул Хамза, - ибо невежду постигает тысяча несчастий. А луч знаний ярче блеска драгоценных камней.
– Без грамоты нельзя, чего там говорить, - согласился Степан.
– Тёмная голова хуже скотины - в любое ярмо первая влезет.
– Но тот, кто умножает знания, умножает и скорбь, - продолжил Завки.
– Во многой мудрости много печали. А кто ничего не знает, тот никогда не бывает ни в чём виноват...
Он был доволен.
– Итак, что же получается?
– вопросительно развёл руки в стороны Завки.
– Одна умная мысль противоречит другой?.. Но означает ли это, что незнание лучше знания? Конечно, нет. Слепой курице каждый камень кажется зерном, а невежда может жениться на собственной матери... Не умея определить скорости лодки, не сумеешь сравнить её со скоростью другой лодки... И кто же станет рассказывать лягушке, живущей в колодце, о красоте моря?.. Кто знает, тот делает сразу, кто не знает - долго кусает палец... "Не знаю" - это почти одно слово, "знаю" - начало сотен слов. Наверное, поэтому печаль мудрости всё-таки лучше горечи невежества, ибо от знания не устают - его не носят на спине, а получившие известие о приближении врага, не позволят разрушить свой город внезапно...
– Учитель, - перебил Завки улыбающийся Хамза, - значит, воспитанности лучше всего учиться у невоспитанного?
– Могу ответить тебе на твой вопрос очень коротко...
– Губы Завки тоже тронула улыбка.
– Курица всегда говорит: "Воспитанность есть воспитанность". И, наклонив голову, входит в курятник.
Степан Соколов захохотал. Никогда ещё не приходилось ему за все годы жизни в Туркестане присутствовать при беседе двух людей, владеющих тайнами витиеватого восточного разговора, в котором каждая фраза помимо своего основного значения имела ещё и некий скрытый, полузагадочный смысл... Да к тому же старший из участников разговора так остроумно ответил своему младшему собеседнику. Вот это да! Вот это скор на язычок учитель! Важно он отбрил Хамзу, ловко!
...Неожиданно в комнату вернулась Аксинья. На лице её была тревога.
– Ачахон пришла, - сказала она Хамзе, - просит выйти.
Ачахон, закрываясь паранджой, стояла около крыльца.
– Что случилось?
– спросил Хамза.
– Маме стало хуже... Она хочет видеть тебя... Отец послал меня за тобой...
Полковник Медынский, одетый в штатский костюм, сидел в тёмной глубине закрытого экипажа, низко надвинув на лоб мягкую шляпу. Рядом, возле полуоткрытой дверцы, стоял в чёрном парике (действительно, родная мать не узнала бы) капитан Китаев, загримированный под чиновника из городской управы: картуз, чесучовая двойка, трость...
– Он был сегодня у Соколова, - вполголоса сказал Китаев.
– Сейчас вернулся домой. Надеюсь, не с пустыми руками.
– Мог захватить с собой что-нибудь, имеющее отношение к месту и дню маёвки?
– Пока не знаю. Надо проверить. У меня всё готово.
– Ваш человек на месте?
– На месте.
– С богом, - перекрестился Медынский.
Когда брат и сестра вошли
В комнатах было тихо. Тускло светилась в нише керосиновая лампа. Пламя её, вздрагивая, бросало на стены неровные тени.
Хамза опустимся на колени у изголовья матери.
– Сынок, - тихо сказала Джахон-буви и открыла глаза, - ты успел...
Тяжело дыша, она смотрела перед собой невидящим, угасающим взглядом. В зрачках промелькнули какие-то неземные, последние тени - боль, благодарность, прощание... Опустились веки...
– Не удалось мне увидеть моих внуков, - прошептала Джахон-буви горестно и печально, - не расцвело твоё счастье, сынок... Аллах обошёл нас своей милостью, наказал своим гневом... Что же, на всё его воля. Судьбу, видно, не изменишь... И Зубейда ушла, не достигнув заветного... Да простится ей её грех... Тяжко мне на душе, дети... Отец, дай воды... Сынок, не живи больше один, женись...
Хамза проглотил подошедший к горлу комок. Мать заболела сразу после его выздоровления. Он понимал, что его болезнь отняла у нее последние силы.
Джахон-буви открыла глаза, обвела взглядом мужа, дочь, сына. Долго смотрела на каждого, что-то сказала.
– Отец!
– заплакала Ачахон.
– Она просит вас благословить её...
Ибн Ямин, захлёбываясь слезами, провёл по лицу руками.
– Мать, прости меня... Мы столько прожили вместе, столько детей было у нас... Спасибо аллаху, мы всегда жили дружно...
Если я чем-нибудь обидел тебя, то прости меня, прости... Я же только благодарен тебе, тысячу раз благодарен за всё... Прощай, прощай...
Рядом рыдала Ачахон, но Хамза не верил, что мать умирает.
Ему казалось, что всё это неправда, сейчас всё изменится, мать встанет, зажжёт в доме все лампы и свечи, накроет стол, и они сядут ужинать всей семьёй...
– Просите благословения, дети, - сказал сквозь слезы ибн Ямин.
Ачахон припала к умирающей, гладила рукой её волосы, лицо...
Хамзу охватил ужас. Нет, всё это было правдой! Смерть приближалась, вошла в их дом.
– Мама, мама.
– зашептал он, закрывая лицо руками и чувствуя, как лёд прикоснулся к его спине, - не надо, не надо... Вы поправитесь, у вас будут внуки, вы увидите их...
Плачущая Ачахон, тронув брата за плечо, показала на отца.
Ибн Ямин, причащая жену, уже читал над ней прощальную суру из корана - главу "Оятал курси".
Хамза застыл в оцепенении. Джахон-буви дышала всё реже и реже, едва различимо... Судорожное движение подбородком в сторону сына - словно хотела что-то сказать, самое главное, словно хотела предупредить о чём-то, предостеречь...
– Она умерла, - хрипло, задушенно сказал ибн Ямин, прервав чтение.
– Аллах взял её к себе...
И вдруг резко распахнулись двери дома ибн Ямина. Вошли сразу несколько человек.
Полицейский.
Двое в чалмах и халатах, подпоясанные форменными ремнями с бляхами, - чиновники местной туземной администрации.
И странный господин с длинными чёрными волосами в картузе.
– Обыск!
– громко и отрывисто сказал один из чиновников.
Хамза не верил своим глазам, ушам. Что им нужно здесь, этим людям? Неужели не видят они, что произошло здесь?