Хазарские сны
Шрифт:
Но не тут-то было.
Рра-аз! — и ушла вся эта мощь, сила, просто чудесная, обильная биологическая масса, как силос, снова в землю. Могучими, желтыми снопами моего некогда бесчисленного рода выложены, унавожены подземные холода кладбищ и кладбищ…
Это же как надо уконтрапупить собственный народ, чтобы он вот так, неподъемными снопами, как будто ведомый в психическую атаку, валился и валился, едва успевая напоследок оборотиться назад, чтобы прощально и звонко воскликнуть туда, в детство:
— Мама!
Уверен: не будь моя родня такой штучной, крупной, упёртой, судьба и Родина были бы к ней благосклоннее.
Что удивительно: менялись строи, уклады, начальники в стране менялись, а отношение к родне моей оставалось практически неизменным.
Какая-то очень последовательная, твердокаменная у нас Родина: выражение лица ее только еще больше свирепеет,
Во времена крепостного права бежали мы откуда-то из-под Моршанска. Собственно говоря, бежал один из нас, самый лихой и отчаянный: на Предкавказье, на вольные Ногайские степи. Прибился, неузнанный, невыловленный, не исключаю, что и под чужим именем — это у нас тоже в заводе — к какому-то гурту, к отарам туркменского князя Мусы-аджи (в Мекке, видать, князёк побывал, хадж совершил, получив, вдобавок к родовому княжескому титулу, еще и эту, духовную прибавку). Вкрапления «туркменов», а скорее всего просто тюрков, оставались здесь, на Северном Кавказе, усыхая и усыхая постепенно, с незапамятных, может, еще чингизхановых времен. Муса имел полковничий китель, подаренный самим царем — в благодарность за многолетнюю поставку двору его императорского величества высокородных, тоже, небось, княжеских кровей, ахал-текинцев. Первый автомобиль в здешних краях тоже появился в этом семействе. Даже меня, малолетнего, достигла, лизнула на излете легенда про этот самый лакированный лимузин. С ближайшей железнодорожной станции машину, как богато убранный гроб, гроб аспидно-черного цвета, поскольку внутри, под зеркально сверкающей крышкою капота, в четырех потных от масла цилиндрах и впрямь до поры до времени похоронен был сатана назревающих лет, волокли на быках. Обступили невидаль, некоторые, из наиболее дальновидных и, разумеется, из русских, а не из соплеменников Мусы, которых он, как и всякий просвещенный деспот, держал преимущественно на расстоянии, не ближе отары или кухни, предпочитая под рукою иметь иноверцев, крестились на нее, как на богородицу новых времен. Отдельные несознательные же плевались исподтишка через левое плечо: чур меня! Кто бы мог подумать, что совсем скоро в этом направлении — лицом к капоту, как к новой Мекке, — встанут на колени абсолютно все независимо от вероисповеданий, и истовее всех, коленопреклоненнее всех как раз правоверные последователи Корана, братья наши меньшие: именно представители малых народов и рулят сейчас самыми большими и дорогостоящими рулями.
Шофера Муса к тому времени через посылторг еще не выписал. И опробовать машину доверено было наибольшему технарю Мусинового необъятного поместья: машинисту паровой молотилки, именовавшейся локомобилем — куда как сродственно! Уж не мой ли это пращур был? — больно выпукло рассказывала мне об этом моя двоюродная бабушка, знавшая эту историю от собственной бабки, а та, наверное, еще от кого-то: так, на перехвате многих рук и уст, и поднялось ведерко с горсткою живой воды из бездонного колодца — даже мне досталось (достало!) губы оросить. Решительно втиснулся в кабриолет (гроб, выходит, был открытым) чумазый моторист, дал по газам, распугивая зевак обоего рода (имеются в виду домашние люди, любознательные хрестьяне, и мелкий домашний скот: овцы, телята, гуси, куры, цесарки, молча выпятившиеся на чудо-юдо, вытягивая шеи между человечьих ног. Вырулил на проселок, подняв невообразимый гвалт и даже стон, поддерживаемый трескотней автомобильного мотора и вонючей пулемётной скороговоркою выхлопной трубы. Один князь, наблюдавший за происходящим из стрельчатого окна своего кабинета, и остался, кажется, недвижим, хотя горшок с геранью, смирно стоявший доселе на подоконнике, вдруг ринулся вниз, на улицу: нервы не выдержали.
Все селенье — оно так, незатейливо, и называлось: Муса-аджи — рвануло сперва, спасаясь от ландо, а потом, прочухавшись, следом. А моторист нарезает круги и нарезает! Моторист, как выяснилось, умел всё, кроме одного — остановить автомобиль. Сколько советчиков, рискуя жизнью, бежало вслед за машиною! — громче всех запаниковавшему бедолаге подсказывали, подбрехивали на ходу здешние разномастные собаки: от громадных кобелей, призванных в мирное время охранять княжеские отары, до левретки младшей княжеской снохи. Левретка умудрялась бежать, двигая всеми частями тела, на руках у приставленного к ней мужичка и подавать командные, хотя и совершенно женские, визгливые указания непосредственно из его волосатых объятий.
В конце концов моторист рванул в сторону гумна, к своему рабочему месту — может, решил спросить на лету подсказки у собственной своей громоздкой,
Второе предание лишено драматизма и обаяния решительных действий. Это скорее рефлексия, сон. И случилось это тихое происшествие уже в другом, преимущественно русском селении, в которое перебралась, много позже, моя родня и в котором в свое время суждено было родиться и мне. Случилось много позже первого — может, Муса оказался, как Иосиф, почти бессмертным, а может, это был уже и не он, а кто-то из его потомков? Или просто имело место бережное отношение обслуживающего персонала к первой в наших степях иномарке, и она прослужила с семидесятых годов девятнадцатого века аж до самого начала века двадцатого, когда и возникла в этих же самых степях наша Никола, именовавшаяся тогда Стрепетовкой?
Кто знает?
Но дело было так, и об этом я тоже услыхал от кого-то из стариков или старух.
В нашу Николу однажды ночью тихо спустились две спаренные звезды.
Происшествие случилось поздним летним вечером, ближе к ночи. Коровы из стада встречены и выдоены, ягнята и дети, одинаково убегавшиеся за день, сосчитаны и водворены под кров. Село отходило ко сну. И вдруг невидимая волна смятения прошла, как аритмия, из конца в конец: сразу в нескольких хатах и в нескольких дворах были замечены два ярких огня со стороны взгорья, за которым километрах в двенадцати лежало еще одно степное, подпертое отарами, как паводком, селенье, хутор с нерусским наименованием Зармата.
В огнях, как таковых, ничего удивительного не было: вокруг Николы раскиданы кошары, чабанские кочевья.
Но огни — двигались!
Спускались с неба, просвечивая сквозь тончайшую кисею пыли, безмолвно и запоздало оседавшую вслед за стадами и отарами нежным прахом сгоревшего летнего дня, двумя молозивными пятнам на миткалевой рубахе счастливой роженицы. Двигались! Безмолвно, плавно и неукротимо. Как во сне. Два шара, два золотых зонда, спускаемых кем-то из поднебесья в самую душу Стрепетовки, названной так потому, что из всей округи только возле неё, на буграх, и гнездились летом эти роскошные, благородные птицы. Левее, километрах в десяти, лежал еще один хуторок — его звали Дудаковка, потому что там селилась другая степная птица: дудак. Серый, тяжелый, брюхатый кочевой гусь. Стрепет — птица небесная, дудак — почти что земноводная. Стрепетовку Стрепетовкой и звали, а вот Дудаковку в обиходе кроме как Дураковкой никто и не поминал. Волостной писарь и тот иной раз с повышенной трезвости вскинется, да поздно: уже заместо «дэ» красуется полнозвучное «рэ». И жителей Дураковки (видите: описки заразительны!) именовали соответственно дураковцами или для краткости слога просто дураками.
Ну, не умниками же их именовать!
И вот в 1905 году с поразительной синхронностью в двух соседних селах прошли два сельских схода. Жители «сельца Стрепетовки» выказали, если верить официальной бумаге, дошедшей до наших дней, бездну благоразумия и верноподданничества: попросили власти переименовать село в Николо-Александровское. В благодарность святому Николаю Угоднику, чьим тезкой являлся действующий самодержец, и отцу действующего, с чьего соизволения на бывших царских землях позволено было селиться «выделенным» безземельным крестьянам Большого Прикумья. Сами же на себя и накликали. Николо-Александровское — разве ж могли большевики через четверть века придумать более подходящее место для высылки инакомыслящих и инакодействующих, этого царского охвостья?
Соседи же их ума показали больше, чем дури.
«Село наше называется Дудаковка (всё тот же волостной писарь, видать, трижды переписывал — под общую диктовку и под угрозой быть обнесенным на сабантуе по прошествии схода), что позволяет соседям нашим обзывать нас, его жителей, неприличным прозвищем…», — писали они в коллективном прошеньи на монаршье имя. — «В связи с этим нижайше просим дать нашему селу наименование Ново-Романовки…».
И тут, правда, без кое-чего царственного не обошлось…