Хазарские сны
Шрифт:
Вот они и вновь, полвека спустя, передо мной — бабушки Меланьи глаза. Душе щекотно от этого родного пытливого взгляда: как будто ласковыми пальцами по ней, как по двухрядке, побежали, и она доверчиво тенькнула в ответ.
Марина Антоновна родилась в девятнадцатом, в Краснодаре, неподалеку от родных бабки Малашкиных мест, в короткой паузе между боями, и в походной переметной суме, как в люльке, проследовала за отцом весь его долгий и страдный русский путь. Мне вольно предположить, что и русскости-то глаза ее набирались по мере удаления от России. Россия, как горестный и сладкий сон, растворялась извне, но сбраживалась, прозрачною
Напротив Версаля — окно в окно, только не на равных, а снизу вверх — и на восемьдесят шестом году жизни.
Что уж такого успела увидать, захватить младенческим своим взором за два года до Галлиполи, что так божественно расцвело и воссияло в очах ее тогда, когда у всех других они, как правило, линяют и тускнеют?
На границе Ставропольского и Краснодарского краев Кубань — еще совершенно горная река, с шорохом скользит по галечным перекатам, солнечно и льдисто отсвечивая на изломах: если долго смотреть, то ломит глаза — тоже, возможно, наша родовая, фамильная драгоценность.
Пойдет вода Кубань-реки, куда велят большевики…
Они и велели.
Она и пошла.
…Села в старинное, золоченое кресло, как будто не в доходном доме, а в Эрмитаже, хотя и напротив Версаля, легко вскинула продолговатое, хорошо ограненное колено на колено и пригласила усаживаться — вокруг — нас. Из глубины квартиры пришел с подносом сын, по-деникински компактный, лобастенький, но уже с черными глазами. От первого брака, от американца. Шестьдесят два года, служил на телевидении, сейчас на пенсии. По-русски не говорит. На расписном подносе крошечные бутерброды, канапе, крошечные, но затейливые: даже по микроскопическому ломтику огурца в них вчинено.
И бутылка шампанского.
Распиваем.
— За русскую королеву Версаля!..
Королева милостиво соглашается и делает вполне внятный глоток.
В ходе разговора всплыла, кстати, забавная деталь. Года два назад принимала здесь же некоего русского проходимца, выдававшего себя за журналиста, а оказавшегося банальным вымогателем архивных ценностей.
— Я русских всегда принимаю. И всегда с шампанским, — лукаво скосила глаза в сторону старшего из нас троих.
Ушла тогда зачем-то в другую комнату обширной квартиры, вернулась, и ей показалось, что ходок как-то подозрительно манипулирует с бутылкой. А дома была одна. Не клофелину ли подсыпал? Предложила ему выпить, сама же сослалась на недомогание.
— Только с Вами, — заявил посланец Нарьян-Мара (вон откуда добираются до неё «журналисты» — видимо, сразу после отсидки!).
В общем, с трудом, призвав-таки по телефону на подмогу сына, выпроводила из квартиры. По-доброму, но — без распития: малый оказался джентльменом.
— Потом села, успокоилась. Черт возьми, думаю, откупоренная бутылка шампанского, брют, моего любимого, стоит без дела. Пропадет ведь: пробку-то во французскую бутылку из-под шампанского уже не воткнешь. Распухает. Ну, и хлопнула бокал, — засмеялась после паузы. — Была не была… И потом несколько дней провалялась с отравлением, — обвела нас искрящимися, как Кубань на перекатах, глазами.
Мы тоже деликатно улыбнулись. Мы ее вполне
Вообще-то она почему-то сказала не «бокал», а залихватски — «стакан». И я задумчиво позавидовал ей: в восемьдесят четыре года — стакан?! Дай-то Бог каждому из нас, мужчин.
— А он недавно умер, — грустно сообщила, помолчав.
— Кто он?
— Ну, этот, журналист или как там его, из Нарьян-Мара. Мы же с ним созванивались позже. Письма мне писал…
Письма? После всего?!
Спохватилась:
— Пейте на здоровье. Не отравленное.
Мы дружно поднялись и галантно чокнулись с выставленным навстречу хрустальным «стаканом» нашей дамы:
— Во славу русского оружия! — сказала она.
Грех не выпить. Один из нас, самый старший — фронтовик. Семнадцати лет добровольцем пошел на войну. Был ранен, инвалид Великой Отечественной, хотя таких двухметровых, с гвардейскою осанкою, инвалидов я еще в жизни не видывал. В двадцать семь лет, капитаном Советской Армии, был представителем Главного разведуправления в Вене. Я — два года отслужил в военно-строительных войсках, строил второе кольцо противовоздушной обороны Москвы — которое сейчас полностью дезавуировали. Третий, самый молодой из нас, талантливый юноша с двумя гражданствами — сын кинорежиссера, снявшего некогда «Подвиг разведчика». Все при делах. Как же не выпить?
Попросила нас посодействовать перезахоронению Антона Ивановича в Москве, на Донском кладбище. Дело с перенесением генеральского праха тянется уже несколько лет. Все согласны, а воз и ныне там. Сам Никита Михалков обещал, да, видно, недосуг…
— Я же хочу, чтобы это состоялось, пока я еще жива. При мне.
— А когда умерла Ваша мать? — спросил я, чтобы скорректировать тему: если уж сами Никита Сергеевич помочь не могут, то что же говорить о нас, смертных?
— Пятнадцать лет назад. Вчера звонили с кладбища: крест рассыпался. Надо ремонтировать. Думаю вот, где взять деньги, живу ведь на французскую пенсию. А я там, рядышком, и для себя место прикупила. Мы неплохо жили, пока был жив мой муж, профессор. Корсиканец, между прочим, — метнула лукавым голубым в сторону Версаля. — Это он и настоял сорок лет назад, чтоб мы из Парижа сюда перебрались, и квартиру эту купил… Держу местечко. Жду…
Пятнадцать лет назад. Значит, было уже за девяносто — не в пятнадцать же лет она ее родила. Хороша порода — не только со стороны Антона Ивановича…
Мы предложили выпить по третьей, потому как не выпить после этих ее слов было невозможно, и она нам не отказала.
— Вы знали Бунина? — спросил я.
— Ивана Алексеевича? Конечно. Знаете, как написал он на одной из своих книг, которую подарил папе? «Генералу Деникину от человека, который такого-то числа такого-то месяца и года готов был в Одессе отдать за Вас жизнь…»
И снова обвела нас долгим взглядом.
Еще лет двадцать назад за нее тоже, наверное, были желающие много чего отдать.
Мы поднялись: пора и честь знать.
— Разрешите я Вас расцелую? — обратилась, тоже вставая с кресла, к старшему из нас — он же и самый статный, с густой седой шевелюрой и с такими же густыми усами.
Двухметровый инвалид бережно принял ее в свои объятия и склонился к её подкрашенным губам.
Мы встали в очередь, хотя нас эта величавая просьба и не касалась.