Инфракрасные откровения Рены Гринблат
Шрифт:
О, сколько тоски и печали в этой фразе!
“Ну что, доктор? Ну что? Он умрет? Бросьте, вы это несерьезно! Я только-только вышла замуж за лучшего мужчину в мире, а вы говорите, что он умрет?” Хорошо помню того нефролога по фамилии Дюжарден, у него была седоватая бородка. Однажды он пришел в палату — моему мужу пора было делать диализ — и спросил: “Как себя чувствуете? Что-то вы сегодня бледноваты…” Фабрис расхохотался, потому что был черным — как всегда.
В другой день у меня от страха поднялась температура, я упала на колени перед Дюжарденом и начала умолять, чтобы он взял у меня почку и пересадил ее Фабрису (у нас была одна и та же, очень редкая, группа крови). Но он отказал: по закону органы можно изымать у “свежих” покойников или живых родственников. “Я
Я сумела улыбнуться в ответ — сдержанно, но вполне убедительно для того, чтобы добрый доктор позволил мне фотографировать Фабриса на больничной койке (даже привязанного к аппарату для диализа) и запретил медсестрам заходить в палату, когда я там. Странно, но в преддверии смерти все тело Фабриса было полно жизни и гиперчувствительно. Я навещала его каждый день, но ложилась рядом только через сутки после диализа. Он не был утомлен процедурой, и ему хватало сил часами оставаться во мне. Мы спокойно занимались любовью, разговаривали, перешучивались, иногда страсть вдруг разгоралась, как костер, Фабрис запрокидывал голову, выгибал спину и шептал: “Возьми меня, любимая!” — обычно эту фразу произносят женщины. Красота моего мужа истаивала, его волосы седели на глазах, он стремительно набирал вес из-за стероидов, и я раз или два сняла его на гребне наслаждения. Смотрела в объектив и щелкала затвором, снова и снова потрясаясь красоте его лица. “Еще, милая, еще, хочу осушить тебя…” — молил он, а я смотрела в объектив и видела его малышом, подростком, молодым мужчиной и стариком. Я до безумия любила Фабриса, знала, что вот-вот потеряю его, и… снимала, а потом роняла камеру, падала ему на грудь, содрогаясь от наслаждения, и засыпала».
Ну ничего себе! — говорит Субра. — И все это в больнице?
«Какая разница? Может, и не там, а дома… На чем я остановилась? Ах да. Восставшие фаллосы, снятые Бобом Мэпплторпом[111] с маниакальной симметричностью, оставляют меня равнодушной. Разобщенность вообще скучна. Я один-единственный раз сделала откровенно порнографические полароидные снимки с Ясу, моим японским двойником — наши органы крупным планом, в процессе — и сразу уничтожила все до одного, найдя их абсолютно неинформативными. А я люблю истории! Лица всегда рассказывают истории, тела — иногда, части тел — никогда. Острое мгновенное удовольствие эксгибициониста, выставляющего напоказ свой обнаженный орган, чтобы насладиться растерянностью женщины, равновелико номеру стриптизера в пип-шоу, когда клиент платит за то, чтобы несколько минут любоваться причиндалами в движении… Короткие обрывки изображений — усеченных, бессмысленных, щелк! щелк! щелк! Мой взгляд предпочитает медленный темп и глубину, поэтому я никогда не снимаю со вспышкой, ставлю фильтр на источник света, чтобы не слепил, и стараюсь не ошибиться с выдержкой, чтобы не загубить съемку.
У меня простое кредо: снимать лишь то, что я способна полюбить. Мой взгляд всегда и есть такая любовь. Ни больше, ни меньше. Я ужасно горжусь своим проектом «Обнаженные мы». Заснувшие голыми люди, тела всех возрастов и цветов кожи, обоих полов, тучные и тощие, гладкие и морщинистые, причесанные и всклокоченные, с татуировками, веснушками или шрамами, видящие сны, сопящие, свернувшиеся клубочком, беззащитные, такие уязвимые и смертные… И все они прекрасны.
В один из “гостеприимных” дней в больнице мы с Фабрисом сделали Туссена. Я приносила ему эхографию ребенка, и он смешил меня, притворяясь, что видит не амниотическую жидкость, а проявитель. Я соглашалась: “Ты прав — тому и другому радуешься одинаково! Нечто возникает из ниоткуда. Сначала мотивы, потом линии: оно появляется. Изгиб, серая тень, разветвляющиеся, все более сложные черты: да, оно идет, ух ты, смотри, любимый, оно здесь! Нечто или некто! Он явился, он живой, сердечко бьется!”
Во время первой беременности я познала лучшие в жизни оргазмы.
Фабрис умер за несколько
Ты не знаешь, где упокоился твой первый муж? — изумляется Субра.
«Конечно, знаю. На кладбище в Монтрее».
Проклятье, вставать будем?
Semplici[112]
Время близится к одиннадцати. Хозяин гостиницы гремит посудой, намекая: Ну сколько можно, дикие вы люди?! Здесь вам не Канада, а моя кухня — не костер перед типи! Ингрид помогает Симону подняться и говорит:
— Мы подумали, будет приятно начать день с прогулки по саду. Взбодриться, подышать кислородом. Верно, папа? Мы изучили план и нашли один, совсем близко от гостиницы.
План обманчив, на нем отмечены не все улицы, путь получился неблизкий и трудный из-за оглушительного уличного шума в Старом городе. Симон к старости стал сверхчувствительным к шороху шин, визгу тормозов, воплям гудков с тех пор, как мэрия Уэстмаунта решила проложить автобан прямо под окнами их с Ингрид дома. Рена чувствует, что отцу не по себе, и проникается его недомоганием и тревогой мачехи за мужа, их страхи сливаются с ее собственными, совершенно выбивая из колеи. Нервы напряжены до предела, но душа чувствует благодать: теплый воздух, желтые и охровые стены, пышная зелень, плавающий в воздухе туман воскрешают в душе воспоминание об одинокой прогулке, которую она совершила десять лет назад по Висячим садам Мумбая.
Она приехала в Индию, чтобы поработать с женщинами из квартала «красных фонарей», но начала не сразу — их оказалось слишком много, тысячи и тысячи. Каждая обитала в крошечной клетушке. Комнатенки лепились друг к другу, как пчелиные соты, в четырех-пятиэтажных домах, занимавших все улицы квартала, которым заправляла мафия. «Здесь не так уж и плохо! — сказала Рене Аруна, молодая женщина, которую она в конце концов выбрала в качестве модели. — По утрам можно выйти из дома, поболтать с подружками, сделать покупки… В клетках держат только десятилеток». После очередной встречи с Аруной Рена вернулась в отель, подумывая о самоубийстве, но ранним утром следующего дня поднялась пешком по холму Малабар до Висячих садов, чья красота вернула ее к жизни. И вот теперь, во Флоренции, рядом с постаревшими, не очень здоровыми родителями, она различает среди итальянской красоты аромат Индии, ее зелени, тумана, дыма, навоза и мускуса, который всегда витает над городами этой огромной азиатской страны.
Ты выживешь, — шепчет ей Субра. — Завтра возьмете напрокат машину и отправитесь в путешествие по тосканским холмам, пройдут дни — они уже проходят, — все закончится хорошо, ты вернешься в Париж, в свою квартиру, к своему мужу и своей работе. Не расстраивайся. Каждый шаг по Флоренции — это шаг к объятиям Азиза.
Добравшись до улицы Пьера Антонио Микели[113], они обнаруживают, что сады Semplici[114], помеченные на плане крупными буквами, принадлежат университету.
Через открытые ворота видны цветы и заросли кустов.
— Ну вперед! — командует она.
Красный свет? Поехали! — смеется Субра. — Шлагбаум? Снесём!
Появляется охранник в униформе: с первого взгляда понятно, что их троица не имеет отношения ни к профессуре, ни к студентам.
— Могу я вам помочь? — грозно вопрошает мужчина на итальянском.
Рена лучезарно улыбается, извиняется за вторжение, просит разрешить ее уставшим родителям недолго посидеть на лавочке.