Интернат(Повесть)
Шрифт:
— Ну… Как вам сказать, Игорь Игнатьевич… Мне трудно судить…
Опустим для краткости вводные предложения, междометия и многоточия и сразу выйдем к финишу. Плугов произнес, что этюды, на его взгляд, так… баловство.
Оказалось, их написал Игорь Игнатьевич. Он был оскорблен не столько приговором, сколько его процедурой. Откуда ему было знать, что это не глумление, что это — Плугов. Во всей красе.
Довершил разрыв Гражданин.
Когда ужин был закончен, скомкано и безмолвно, и Игорь Игнатьевич, успокоившийся, без пиджака и галстука, в белоснежной, цинковой от крахмала рубахе с ослабленным воротником, с дымящей сигаретой в руках сидел в кресле. Гражданин,
— А что, Игорь Игнатьевич, труден путь из человека в люди?
Умник! Балбес! То-то целый вечер молчал — оказывается, придумывал ответ на первый, случайный вопрос Игоря Игнатьевича. Не мог смириться с тем, что он. Гражданин, не нашелся с ответом.
Нашелся! — лучше б вообще без вести пропал.
Игорь Игнатьевич принял дубоватую иронию на свой счет.
— Боюсь, что вы, молодые люди, приехали в Москву за песнями! — резко сказал он, смял в пепельнице сигарету и ушел куда- то в темные, хладные глубины кабинета.
В последующие дни, точнее вечера, он проходил в кабинет прямо с порога. Широко, молча — лишь короткий кивок нам, — почти демонстративно. На нас он больше времени не тратил. Мы видели, как терзается Нина Васильевна, чувствовали неловкость в жене Игоря Игнатьевича, сестре Нины Васильевны.
Да он и сам был хорошим человеком. Вспомните, почему-то именно с хорошими людьми, а не с подлецами у нас чаще всего и ломаются отношения. По пустякам, по недоразумению. Может, злополучные этюды были действительной и даже болезненной страстью Игоря Игнатьевича, и, привыкнув к непререкаемому положению в биологии, он хотел быть значительным во всех проявлениях? Может, просто мы ему не показались — неосновательны, неинтересны. Петушиный возраст, отягощенный ко всему прочему инкубаторской наследственностью, в которой чего только не намешано: и самоуничижения, и безудержной фанаберии.
Дело кончилось тем, что на очередном военном совете было решено возвратиться на вокзалы, оставив в профессорской квартире лишь Витю Фролова. Он противился решению, но у него, как всегда, ничего не вышло. У тебя экзамены (а в училище они начинались раньше, чем в институтах), у тебя характер (если быть точным, характера никакого, что само по себе не так уж плохо: сколько бед в мире от так называемых людей с характером), у тебя внешность, черт подери! — было сказано Вите.
Нине Васильевне и ее сестре мы сообщили, что нас троих приняли в общежития — иначе бы они не отпустили нас — изобразили телячий восторг по этому поводу (можно подумать, что мы никогда не жили в общагах!), поблагодарили растрогавшуюся хозяйку, и — привет, Комсомольская площадь, сколько лет, сколько зим! Три вокзала, как три сообщающиеся сосуда: выгонит ночью милиционер с одного — переливаешься с массами в другой.
Время от времени появлялись на квартире Игоря Игнатьевича: осуществляли контроль над Витей, который в тиши профессорского кабинета (это тебе не интернатская угловушка, где можно сидеть либо лицом к окну, либо лицом к двери) разучивал басни и водевили. Как-то само собой, без всяких усилий с нашей стороны, получалось, что наши посещения совпадали с обедами, и мы уходили из квартиры Игоря Игнатьевича не только с чувством выполненного долга, но и с приятным ощущением сытости. Игорь Игнатьевич, чудак, дома никогда не обедал.
Наконец, подошел день экзамена. С утра заехали за Витей — у нас были опасения, что сам он до училища не доедет, повернет вспять, взяли его под стражу и поволокли, обмякшего, на испытания.
…Никогда
Театр перед театром, театр по Станиславскому — с двойной игрой, со сверхзадачей, цыганский лицедействующий табор. И вместе с тем то была молодость, здоровье, ломившееся сквозь томно разукрашенные щеки, то была природная, не наигранная еще, кошачья красота девических движений. Девушки, а их здесь подавляющее большинство, одеты по тогдашней моде; нейлоновые блузки и темные укороченные юбки, делавшие их похожими на точеные, изящнейшие пешечки. Пешки-королевы!
Во всем этом театре, включая и нас троих (чего греха таить, мы тоже играли здесь свою, как нам казалось, насмешливую роль), не притворялся только один человек — Витя Фролов. Его била самая непритворная, самая подлая дрожь. Мы как могли успокаивали его, убеждали, что не каждому удается учиться с такими девушками — оглянись! — с чем Витя, оглядываясь, соглашался, но дрожать не переставал.
Но вот их позвали внутрь училища, в сумрачные узкие коридоры. Мы похлопали Витю по спине, затолкав тем самым во входную дверь, войти в которую он никак не решался, а сами пошли вдоль здания. Заглядывая в окна, отыскивали комнату, в которой сидела экзаменационная комиссия — в ожидании экзаменующихся ареопаг грыз яблоки, что лежали на столе, как ядра, приготовленные к бою. Как раз напротив нужного нам окна стояло старое, мощное дерево.
Мы взобрались на него, устроились среди его теплой, шевелящейся листвы. С этого наблюдательного пункта экзаменационная комната видна как по заказу.
Это было веселое зрелище! Театр мимики и жеста. Действительно, слов мы не слышали, зато мимику и жесты наблюдали в упор. Наверное, в сочетании со словами они были более или менее естественны, но без слов, с немыми, по-рыбьи разевающимися ртами, это было так уморительно, что мы хватались за животы.
— Держите меня, товарищи, это ж он Дездемону душит, а у самого глаза на лоб! — кричал Гражданин, готовый шлепнуться наземь, как переспелый плод.
Тем временем актер на сцене сменялся, место слабонервного Отелло занимал более решительный юноша, и его цепкие руки в непосредственной близости от опасливо отодвигавшейся на своих стульях комиссии взлетали вверх, как на известном плакате Моора. Все ясно:
Удар мой верен был и скор. Надежный сук мой, как топор. Широкий лоб его рассек…Мы развлекались тем, что по первым жестам, по выражению лица соискателя (или еще лучше — соискательницы) определяли, что они декламируют комиссии;
— «Волк на псарне»!
— «Бородино»!
Не думаю, что наши актеры замечали нас на дереве. В те минуты они, по-моему, вообще ничего не видели. Хотя это было неблагодарно с их стороны. Для многих из них (особенно если учесть, что к концу экзамена ареопаг, как и положено ареопагу, потихоньку, под шумок, под жесты и под мимику подремывал) мы наверняка были первыми и последними зрителями в их бурной, но такой короткой артистической жизни.