Интернат(Повесть)
Шрифт:
Да, время шло, экзамен заканчивался, а Витя на нашей крепостной сцене не появлялся. Плугов уже сбегал на угол за яблоками (комиссия растравила), и яблоки уже были съедены, а Вити все не было. Гражданин пытался проникнуть в училище, чтобы уже там, внутри, перед дверью в комнату экзаменационной комиссии еще как следует похлопать Витю по спине, но туда впускали строго по экзаменационным листам, и даже ему пройти не удалось.
Комиссия делила цветы, и мы поняли, что экзамен закончился. Теперь нас впустили в училище и без экзаменационных листов.
Прошлись по коридорам — затекшие ноги ступали как ватные, — они оказались пусты. В церковном садике тоже никого, только легкие летние тени. И впрямь —
Прозевать его мы не могли. Провалиться сквозь землю он тоже как будто не мог.
В полнейшем недоумении поехали на Ленинский проспект. Витя сидел в профессорском кабинете и вместе с Таней учил химию…
Оказывается, как только мы отправились на свой «НП», он выскользнул из училища и рванул наутек. Только его в искусстве и видели.
Будь мы предусмотрительнее, оставь на выходе хотя бы Плугова, быть бы Вите Фролову не химиком, а народным артистом. Не догадались.
СПАЛЬНЯ
Детей общества, нас и воспитывали исключительно общественные институты: класс, общежитие, баня, туалет, сидя в котором чувствуешь локоть друга. Братский локоть встречал тебя везде. У нас не говорили «общежитие»: с каких-то давних, видно, очень деликатных времен в подобных заведениях бытует слово «спальня». «Спальня» — как сентиментальный атавизм дома. В нашей спальне шестнадцать кроватей. Одна к одной. Локоть к локтю. В этом алькове господствовала такая степень обобществленности, что ты мог пользоваться не только чужими штанами, но и чужими снами. Тем более что они почти одинаковые и у тебя, и у соседа. В урочный час шестнадцать сновидений выстраивались над кроватями в ряд, как шестнадцать пар местпромовских ботинок. Когда Олег Шевченко вскидывался во сне и начинал мычать немым голосом, все знали; отец приснился, алкаш. Весьма общественный сон.
Переступать закон обобществления не дано было никому. Любые попытки пресекались спальней на корню. Помню Юру Фомичева из Томузловки. Длинный, костлявый, весь как на шарнирах. И рот у него такой же — в вечном движении вширь. Юра улыбался всем: учителям, одноклассникам, старшеклассникам и даже самому себе — на всякий случай. Он всем улыбался, всегда был со всеми, но у него была тайная мечта, вполне простительная в его положении, да и в положении каждого из нас, однако воспринимаемая в спальне как греховная. Мечта иметь деньги.
Причем иметь деньги не для того, чтобы иметь барахло, а для того, чтобы через два-три года из Юры, который улыбается, превратиться в Юрия Тимофеевича, которому улыбаются.
Денежки чувствовали в нем хозяина и потихоньку ластились к нему. То он привозил что-то из села, от матери — «на пряники». (Какие к черту пряники — Юра с удовольствием продал бы и то печенье, которое нам по воскресеньям давали в интернате!) То подторговывал всякой писчебумажной ерундой. (Сломаешь перышко, спросишь: «Юра — выручи». «Счас посмотрю», — улыбается Юра, открывает баночку из-под «лампасет», в баночке поблескивает медь. «Тебе «звездочку»?» «Ага». «Ну, бери». Перышко из баночки возьмешь, медяшку в баночку бросишь. Неловко не бросить. Если б не было среди перьев монет, тогда б, может, и не бросил, а так — неловко. Другое дело, когда их у тебя нет, медяшек. Тогда не бросаешь. Но Юра все равно улыбается. Прощает, значит.) Каждое лето вкалывал на полях и фермах родного колхоза — тоже во имя будущего.
Нельзя
Свои «миллионы» Юра носил при себе. И даже на себе — к тряпочке с деньгами привязывал длинный шнурок, обматывал его вокруг пояса — наголо, — а тряпочку заправлял в трусы. Надежно, как в сберкассе. Не то что в тумбочке — она на двоих, или даже в кармане штанов, которыми всегда мог воспользоваться сосед. Штанами, включая карман.
Секрета из денег Юра не делал, но и говорить о них не любил. Еще больше не любил занимать их кому-либо. Да у него и не занимали. В самом деле, кто попросит взаймы у человека, который так обстоятельно хранит денежки? Тут кощунственна сама мысль занять, растратить. И денежки жили-поживали себе спокойно, автономно, дожидаясь своего часа на теплом, впалом животе хозяина.
Но Юра был начинающим накопителем и еще страдал счастливым недугом бедняков: хорошо спал. Стоило ему коснуться головой подушки, как он уже дрых, посапывая и причмокивая, наслаждаясь видениями жизни, в которой ему, Юрию Тимофеевичу, улыбались. Спальня же еще пережевывала в темноте события минувшего дня, рассказывала вполголоса были и небылицы.
Спальня трепалась, спальня не спала, и только Юра спал без задних ног. Бог с ним, пускай бы спал на здоровье, но Юра имел обыкновение не только посапывать и причмокивать, но в кульминационные моменты еще и крепко, по-деревенски всхрапывать, напоминая всем о своем существовании. В тот вечер тоже напомнил, и очень некстати. Невпопад — у спальни было лирическое настроение. Она отходила ко сну, сопровождаемая воркованием главного спаленного фантазера в казенных, с напуском, трусах Толи Голубенко. Когда Юра очень уж грубо, с сапогами, вклинился в ее колыбельную, Голубенко вскочил с кровати, вынул из тумбочки нож, подошел к Юре, и через пару минут тряпочка с деньгами оказалась в его руках. Юра по-прежнему безмятежно спал. А Голубенко развязал узелок и все деньги, от двушек и до десюнчиков, в строгом порядке, по достоинству, разложил цепочкой от Юриной кровати до умывальника. Спальня давилась хохотом. Впервые в жизни Юрины сбережения лежали не на его теле, а на холодном полу.
Как у нас хватило терпения или жестокости дождаться утра, не разбудить Юру раньше?
Утром спальня с воодушевлением ждала развития событий.
Проснувшись, Юра обнаружил пропажу и растерянно прижух на кровати, не решаясь вылезти из-под одеяла. Потом молча сел и тут увидел деньги. Понял, что мы все, пятнадцать человек, — сообщники. Все против него одного. Не говоря ни слова. Юра, обычно улыбчивый и словоохотливый, встал с постели и стал собирать продрогшие миллионы. Худой — все кости наружу, нелепый, в одних трусах. Подбирал с пола деньги и ронял слезы, такие злые, что смотреть на него было страшно. Юра собирал деньги — поза пасущегося скелета, — а Толя Голубенко вышагивал перед ним и строго наставлял:
— Нельзя быть жадным. Юра. Необходимо быть щедрым. Юра. Надо любить своих друзей, свою страну и свой народ…
Спальня в восторге. Хохотала, подбадривала Юру, пыталась похлопывать его по заду, но Голубенко ревностно оберегал свою жертву.
— Прошу не мешать! — огрызался он. — Прошу не мешать процессу. У нас воспитательный процесс!
От этой защиты жертва потихоньку подвывала, но завыть в полный голос опасалась, и не без основания. Голубенко вошел в раж, его лицо горело, в походке появилась угрожающая изысканность, амплитуда жестов становилась шире и резче.