Ищите ветра в поле
Шрифт:
— Будь оно все проклято, — оборвал его думы голос Никона Евсеевича. — И когда только конец придет этой земле, в каком исчислении, знать бы только да дожить бы, посмотреть, как все будет погружаться в геенну огненную... Ох и радовался бы я, как заодно с революционерами съехал бы на заднице туда...
3
В полдень Трофим сидел на крашеном приступке и прислушивался к звону колоколов марфинской церкви. Звон этот был далек и слаб и гас в легком порыве ветерка, как гаснет язычок пламени на кончике влажной лучины. Гас он в бормотании петуха над разрытым тленом земли, бряканье ведер за баней, — там Капитолина-«мужичка», как ее звали за глаза, мыла бадьи.
Благовест этот из Марфина был непонятен: то ли какой неведомый ему религиозный
«Лучше бы воров искали, чем денькать. Тех же вон Калашниковых, — вспомнились тут ему слова Никона Евсеевича. — Не иначе как».
Чтоб справиться с сытной дремотой, он стал думать о Калашниковых. Жили они в пяти верстах от Марфина, в деревне Остров, на краю ее, в стареньком домике, заросшем крапивой и лопухом. Домик стоял в самой низине, на повороте реки, и весной, окруженный водой, становился похожим на пароход. Сама Калашникова была выслана из Москвы как злостная самогонщица. Маленькая быструха, говорливая, она не напоминала правонарушительницу. Жила стиркой белья у богатых мужиков, торговлей ягодами и грибами, уборкой в марфинской церкви. Могла и шепнуть сыновьям, чем можно поживиться в церкви. Приглядела и шепнула, не иначе... Сыновей у нее было двое, румяные и кудрявые. Обоих тоже выслали вместе с матерью, этих за хулиганство. Но оба здесь хулиганств не чинили. Работали то в Рыбинске, перегружая барки во время паузка, то на сплаве леса, то путевыми рабочими, вколачивая кирками костыли в шпалы. Пили много, а одевались чисто и богато. И это вот заставляло шептаться народ в округе. И, когда случалась какая кража, в первую очередь показывали на них. Они — не иначе, больше некому... И милиция шла к Калашниковым — днем ли, ночью ли. Как-то старший посулил начальнику волостной милиции, что он пожалуется самому губернскому начальнику. На это Хоромов пригрозил Калашниковым выслать их еще дальше, к Желтому морю. Где такое, тот не знал и оттого, может, струхнул и больше не огрызался и не возмущался. Они обокрали — не иначе. Некому больше в округе. Не цыгане же, которые неделю назад проходили через деревню. Они скорее лошадей выщелкают с луга, чем иконы со стен церкви. Калашниковы — ясно. Сейчас гуляют где-нибудь, пьют вино. Трофим позавидовал им. Вольно и легко живется братьям. Не то что ему, Трофиму. Сейчас снова ехать в луга с хозяином. Будут сгонять траву в копешки, потому как вон солнце садится в тучи, а это зовет к дождю. Или стоговать будут — кидай тогда до одури сено в небо на вилах — весь потом изойдешь, весь осыплешься трухой, ослепнешь от солнца. Нет, погулять бы хорошо. Он подумал, вот бы хозяин дал ему погулять полдня. Он пошел бы в тополя, посидел у ручья, потом бы полежал в горнице, к вечерку, с сумерками, посмотрел бы, как гуляет деревенская молодежь возле сарая Никона Евсеевича. Отдает сарай Никон Евсеевич за отработки в поле. Вечер гуляют, полдня иль жнут, иль сено возят.
Калитка стукнула — показалась с корзиной травы Валентина. Была она нарядна — в юбке с оборками, по-городскому стянутой широким кожаным ремнем, в кофточке с открытым широко воротом, в башмаках, блестящих, как лакированных. Шла мягко, подкидывая корзину животом, отвернув в сторону лицо, как пряча его. Но, когда возвращалась назад, спросила Трофима:
— А что, Трошка, хороши щи сегодня?
— Хорошие, — нехотя отозвался Трофим, — только жжутся жутко. Отрыгиваю вот...
— Фу, — сказала Валентина и пошла дальше. И что это такое с ней — никогда раньше не спрашивала про еду. Сам не зная почему, выкрикнул Трофим вслед Валентине:
— Чай, в Марфине-то церкву ограбили, Валентина. Слыхала ли?
— Не наше дело, — отозвалась она и запела негромко. Что это с ней? Никогда не слыхал, чтобы пела. Ругань слышал, а чтобы песню — нет, ни разу. И поет, и добрая, и приоделась вон как.
Загремела дверь в крыльце, покосившись, увидел на приступке сапоги. Не праздник, а сапоги. На сено идет в лаптях. А тут — на-ка... Ай, случилось что? И, подняв голову, увидел Трофим насупленное, багровое лицо хозяина, в руках корзину для продуктов.
— Иди-ка, Трошка, в трактир, — сказал Никон Евсеевич, — возьмешь там две бутылки водки, попроси, мол, для хозяина, должон
В трактир так в трактир. Трофим взял корзину, принял деньги: бумажные рубли, горсть медной и серебряной мелочи. И пошел через дорогу в трактир. Трактир нравился ему, здесь всегда было много незнакомых людей — странников, красноармейцев, лесорубов, мужиков с извоза. Усевшись за столом, они пили чай, обжигаясь похлебкой, говорили о своих делах, ругались, бывало, плакали или хохотали, а то и дрались нещадно, выкатываясь клубом на крыльцо, сваливая по пути столы, бочки из-под огурцов или селедок. И на этот раз за столом сидела ватага, видать, рабочих со сплава — они пили чай, и казалось, пар исходил из низко склоненных над столом голов. Подумав так, Трофим даже улыбнулся и прошел к стойке, за которой ждал его со стаканом в руке, готовясь протирать его полотенцем, трактирщик. Он отставил стакан, увидев в руках Трофима корзинку Никона Евсеевича, и даже склонил почтительно голову, точно перед ним был сам хозяин.
— Что пожелает молодой человек? — спросил он ласково.
Выслушав, покачал головой, оглянулся на гудящих в углу лесосплавщиков:
— Насчет водочки — того, запрет. Ну да собственные, так сказать, в подарочек хорошему человеку. Так и передай...
Он нагнулся под прилавок, выхватил оттуда бутылки, залитые густо у горлышка сургучом, сунул их в корзинку, кинул сверху ветошку, проговорив быстро:
— Да и молчок чтобы, Троша...
Потом бросил на весы две селедки, сияющие ржавчиной, духовитые такие, что защипало в носу даже. Прогремел россыпью дешевой карамели о медную тарелку весов. Потом достал с полки папиросы «Сафо», к ним приложил коробок спичек — всё это быстро, ловко. Постукал костяшками счетов и уже довольно, весело назвал стоимость трофимовской покупки.
Трофим выложил на прилавок рубли бумажные и мелочь. Кирилл небрежно, как показалось Трофиму, оглядел бумажные деньги, сунул их под передник, мелочь стал быстро откидывать пальцами. Одну монету задержал, погладил ее, потом, взяв в руки, побросал на ладони, точно вынутую из костра картошину.
— Воск на монетке-то, вишь, Трофим. Откуда он, воск-то на монетке? Не с монетного двора, чай?
— Мне откуда знать, — пробурчал Трофим, укладывая папиросы вместе с селедкой, — что хозяин дал, то и я подал.
— Ишь ты, — проговорил опять трактирщик, все так же внимательно и озабоченно двигая редкими бровями над тяжелыми и сизыми веками. — А может, из церкви из марфинской эта монетка? Слыхал, пропали деньги-то, Трофим, а?
— Слыхал, как же.
Сидевший сбоку мужик — спина в брезентовой робе, запачканная углем, — оглянулся. Значит, слышал весь разговор. Поднялся, подошел к прилавку, приглядываясь к монете, сказал уверенно, точно для того и сидел, чтобы увидеть эту монету в руке трактирщика:
— Может, из церкви... Раз под воском. Аль из кооператива из Демидова. Слыхали, в ту же ночь обокрали?..
— А может, у Никона под лампадкой или свечой у образка лежала, — сказал трактирщик и оглядел мужика нелюбезным взглядом. — А ты сиди и допивай свой чай. Не с тобой я лясы собрался точить. Ишь ты, грамотеи. Чуть что, так и встревают.
Что ответил ему мужик, Трофим не расслышал — он уже шел к выходу и чувствовал на спине взгляд трактирщика. Было ему не по себе, и ругал он Никона Евсеевича: надо же было всучить такую заляпанную монетку.
На улице он невольно оглянулся на прогон в конце деревни, закрытый зеленеющими осиновыми жердями. За прогоном, над рожью, подымался пикой купол марфинской церкви.
Трофим представил тех, кто ночью входил в церковь. Там, в церкви, гулки шаги, там тянет сыростью от стен и из стекла под куполом стекает муть дневного света, ложится на лица молящихся. А где-то неслышно стонут и урчат голуби, и шуршит стеклярусная одежда попа, взмахивающего рукой над аналоем...
Во дворе Трофим снова увидел Никона Евсеевича — он тяпал по кряжу топором. Из-за бани появилась Капитолина, грузная баба с усиками над губой, как у мужика, запричитала, разевая рот точно перед сном: