История четырех братьев. Годы сомнений и страстей
Шрифт:
— Поговори с Ушаковым, чиновником особых поручений при Тифлисской комиссариатской комиссии, он сейчас как раз в Старогладковской, — посоветовал Сулимовский.
И Лев Николаевич, отворачивая голову от ветра, отправился. Он представился и, не успев разглядеть Ушакова, начал говорить о своем участии в сражении с горцами и о своих хлопотах.
— Мне давно следует получить чин, — сказал он.
Ушаков, надменный, затянутый в мундир, с брезгливой гримасой на слегка одутловатом лице, оборвал его:
— Мне незачем все это слушать. Обращайтесь по прямому и непосредственному начальству. Ежели мне все здесь станут надоедать просьбами…
Какой прохвост! — подумал Лев Николаевич. И повернулся, вышел на улицу.
За
— А ты что здесь болтаешься?
— А чего мне не болтаться?! — дерзко ответил Ванюша. — Всем можно, а мне нельзя, что ли? Вот еще!
Брови Толстого сдвинулись, и он окликнул солдата, стоявшего поодаль.
— Сведи его в казарму, и пусть накажут! — сказал он.
Ванюша терпеливо пошел за солдатом. Толстой ощутил на себе взгляды казаков. Ему стало тошно. Зачем он это сделал?
Дома он застал письма из дому и от Буемского из Темир-Хан-Шуры, где находился штаб бригады, и пачку бумаг — это были его бумаги: он посылал их в штаб, а теперь ему возвратили их. Его уже не могло порадовать сообщение Буемского о том, что он, Лев Николаевич, утвержден юнкером и скоро получит бумагу о том. Теперь ему долго оставаться юнкером. Личный адъютант генерал-майора Бриммера капитан Тальгрен сообщал, что пока он еще не может быть произведен в офицеры. Получалось так, что он сможет выйти в отставку в чине офицера не раньше чем через три года. Когда ему стукнет двадцать семь! Итак, он еще раз убедился, что его пребывание на Кавказе — самоизгнание! Он испытывал глубокую неприязнь и к Ушакову, и к Бриммеру, и к Тальгрену…
Письма из дому были не более утешительные, нежели послание Тальгрена. Расходы по имению оказались огромные, а Беерша не унималась. Некая демоническая сила расстраивала все его дела, и он подумал: «Боже, помоги мне!» И в самом угнетенном состоянии духа сел читать пересланное тетенькой письмо Беэр, Беерши, иначе он ее не называл, — троюродной сестры. Валерьян уже уплатил этой черствой барыньке двести из пятисот рублей серебром, которые он, Лев, ей должен, но ей этого мало!
«…Следует стало быть 300 рублей серебром и сколько придется за 6 месяцев процентов, — писала Беерша. — Мне необходимо нужно будет вскоре уехать из Москвы. Умоляю, не заставляйте меня задерживаться из-за недостатка средств. Вы просили у меня отсрочки до нового урожая. Теперь он уже собран. И потом, раз Вы знаете, что мне эти деньги так необходимы, Вы можете найти другие источники, чтобы не затруднять меня в моих делах… Умоляю Вас, дорогой кузен, послать деньги на мое имя в Москву…»
И о процентах не забыла упомянуть, кулачка! И все это на хорошем французском языке! «Другие источники»! Где они, другие источники, если даже пчел в имении продали?! Ему стало тоскливо на сердце. Все требуют, все ждут. А он?.. Он был как пушкинский путник, молнией застигнутый в пустыне. «Где я? Что я?..»
Письмо тетеньки несколько успокоило его. «Валерьян собирается на днях уплатить остаток твоего долга м-ль Беер», — сообщала тетенька. Хорошо было и то, что Валерьян прогнал наконец этого пьяницу и расточителя Андрея, поставил другого управляющего. (Даже тетенька, по уверению Сережи ранее защищавшая Соболева, употребила по адресу этого вора самые сильные выражения.) Из всего, что предполагалось к продаже, Валерьян, как явствовало из письма Ергольской, избрал большой дом. Есть покупатель, и Валерьян хочет взять три тысячи рублей серебром, зато сохранить Мостовую, Грецовку и леса. По мнению тетеньки, в этом случае Леон «освободился бы от всех долгов». Может быть. Может быть, он вылезет наконец из
Он сел писать Валерьяну: благодарить за все — и просить…
Пока писал, вернулся Ванюша. Они не посмотрели друг на друга. Ванюша завозился на кухне. Молча подал ужин. Так, к удивлению Льва Николаевича, длилось двое суток, и в этом молчании слуги, почти сверстника, почудилось что-то затаенно-грозное, напомнившее мужиков из знакомых ему деревень близ Ясной, — тех мужиков, которые ни в чем не верят барину и упорно скрывают подлинные свои мысли и то ли вражду, то ли отчужденность…
Весь день Лев Николаевич читал и затем переделывал «Описание войны», или «Письмо с Кавказа». Одиноко загорелась в небе звезда. Разболелось горло. Дышалось трудно. Он прилег на лавку, заложив руки за голову, всматриваясь через окно в темнеющее небо. Он устал от этих возобновляющихся болей, от физических страданий. Скрипнула половица. Ванюша. Тот молча стоял на пороге. И сказал как ни в чем не бывало, так просто, по-детски:
— Это у вас, ваше сиятельство, лихорадка. — И стал перечислять почерпнутые от сельских знахарей средства против лихорадки. Сюда входило целование кобылы в голову и тому подобное.
«Его сиятельство» засмеялся. Ванюша радостно подхватил, и атмосфера в горнице разрядилась. Мир был восстановлен.
Ввалилась группа офицеров — Сулимовский, Янушкевич, Янович и другие, и с ними Епишка. Офицеры изрядно выпили чихирю и начали спорить об охоте, о службе, о религии. Лев Николаевич молча сидел в стороне. Офицеры косились на него, но, зная его горячий нрав, не трогали. Вошел брат. Наконец Сулимовский не выдержал, сказал:
— Наверное, Лев Толстой один из нас по-настоящему верует в бога.
Он помолчал. Все смотрели на него.
— Я верую, — как бы с вызовом сказал Лев Толстой.
— А в бессмертие души?
— И в бессмертие души.
— И в возмездие за наши дела?
— И в возмездие…
— Вера в бога в наше время сильно поколеблена, — с усмешкой сказал Сулимовский.
— Я воспитан в вере и не собираюсь отступать… — ответил Лев Николаевич. Он знал, что и в глубине его собственной души подчас рождается сомнение. Только ему не хотелось говорить в тон господам офицерам, иные из которых изображали из себя атеистов, а, когда их прижмет, усиленно взывали к богу.
Офицеры ушли. Лев задержал Николеньку в сенях.
— Николенька, одолжи мне сколько-нибудь.
— Ах боже мой, я сам едва дотяну до жалованья! — Николенька сделал жест рукой, словно хватаясь за грудь.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал Лев торопливо.
Это был первый случай, что Николенька ему отказал.
Помолчали.
— Что-нибудь придумаем, — сказал старший. — Я вернусь через часок. Хочу тебе почитать из своих записок о кавказской жизни.
Епишка, сидя на полу, стал рассказывать истории из прошлого. Он знал, Толстой любит слушать их, и смекнул, что его постоялец что-то из них даже записывает. Вдруг старый казак оборвал свой рассказ и посмотрел на Толстого:
— Нет у тебя ладу с господами офицерами. А отчего — никто не знает. И ты не знаешь, и я не знаю.
Николенька пришел, держа большую тетрадь в руках. Епишка встал во весь свой богатырский рост, потоптался и, наклонив голову, вышел вон. Эта материя была не для него. Вон и старший из братьев надумал бумагу портить.
Николенька положил листки на стол, зачем-то оглядел стены, потолок.
«Кавказ, по множеству дичи, по разнообразию местности и климата, одна из интереснейших стран в свете для охотника», — начал он негромким голосом, однако заполнившим комнату. После этой несколько пассивной и безразличной фразы пошли вдруг художественные картины, изумившие Льва Николаевича: они были прекрасны.