Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— Выпьем, Ира?
— Немного кружится голова, — с виноватой улыбкой, доверчиво пролепетала она, поднимая фужер.
— Завтра поедем проветриться на лодке, не правда ли? Прекрасное время, Ира! Я чувствую себя на вершине блаженства, дорогая…
В тонком стекле фужеров колыхалось вино, колыхался зыбкий вечерний свет под темным потолком. Аромат «Любека» щекотал тонкие ноздри.
Ирина подошла к раскрытому окну. На светлом, немеркнущем небе скупо сияли две-три далекие звезды. Внизу по пыльной дороге мягко прошуршали колеса позднего извозчика, невнятно прозвучал
Ирочка перевела взгляд на недвижную крупную фигуру гостя, и ей почудилось что-то напряженное и выжидающее в этой его спокойной и небрежной позе. Было что-то выжидающее во всем: в недокуренной папироске, толстых белых пальцах руки, сжимавшей резной подлокотник, в ночном свете и настороженном блеске звезд. Она зачем-то прикрыла одну створку окна и поежилась не то от холода, не то от нового, тревожного чувства.
Гость уловил это ее движение и, взяв какой-то давно приготовленный сверток, развернул его. Она не успела рассмотреть подарка и лишь почувствовала на обнаженных плечах нежнейшее прикосновение благородного меха. То была черно-бурая лиса, приобретенная Георгом в дороге.
— Какая прелесть!.. — пролепетала Ирочка, наклоняя голову и прикасаясь щекой к пушистому ворсу чернобурки. Стало жарко. Казалось, мех пронизывал ее серебристыми искрами и отнимал последние силы.
— Это — вам… Вы достойны более драгоценных подарков, поверьте!..
Свет лампы вдруг покачнулся, поплыл в сторону, Ирина ощутила совсем близко спокойное и уверенное дыхание…
…Утром фон Трейлинг чисто побрился и в прекрасном расположении духа принялся чистить ногти. Дела отступили далеко в сторону. Весь мир потерял прежнее значение, и в жизни теперь оставалось что-то одно, огромное и ничтожное, манящее и отталкивающее, с неведомым, далеким и не имеющим никакого значения концом.
Он вспомнил минувшую ночь, вздрогнул и прикусил губу. «А говорили, что Усть-Сысольск — убожество! — усмешливо подумал он. — Люди просто не знают прелести контрастов. Что может быть прекраснее огня среди снегов, шампанского во льду или изнуряющей вакханки в Усть-Сысольске…»
Молодые мужики в Подоре перепились. Деревня гудела, собираясь скопом зимогорить у Никит-Паша. Как-никак свой человек затевал большое дело. Можно было на него положиться. Двери кабака были широко открыты. В конце улицы звенели разбитые стекла, пьяные голоса свивались в нестройную песню:
Бр-росай, Ванька, водку пить,
П-пойдем на работу!
Жутковато повизгивали гармоники. Кто-то дотягивал песню до желанного конца:
Д-эх, будем деньги получать
Кажнюю суб-боту!..
Яков приоткрыл дверь батайкинской
— Вернулся? — спросил он Пантю, кивнув старухе и постояльцу. Потом снял с плеча свой старинный дробовик и поставил его в угол.
Пантя не ответил. Поглядывая в окно, он слушал слезливый и развеселый перебор гармошки. Старуха суетливо сновала по избе, собирая в дорогу сыну немудреную котомку. Ссыльный привстал из-за стола, крепко пожал руку Якову и тоже обернулся к окошку.
— Весело у вас на поденщину ходят… — заметил он.
— Жалко на людей глядеть, — хмуро ответил Пантя. — Прямо беда! Как на свадьбу собрались, не нюхамши дела.
Яков присел на скамью. В душе было тревожно. Лучший друг и сосед Пантя отмалчивался, а этого Яков не любил: плохо, когда один из друзей начинает таиться.
— Позадержались мы с твоими делами, Пантя, — недовольно сказал он. — Зря пропадал целу неделю…
Пантя будто проснулся:
— Да не зря, не зря! Ты уж не кори по слепоте, и без того на душе пакостно! Сделал доброе дело, теперь свободен я… А идти к черту на рога что-то уж совсем расхотелось…
— Да ты что? — посуровел Яков.
— Ей-богу, самый раз теперь тут бы остаться… — Он мельком глянул на ссыльного. — Да идти все же приходится. Вот жизнь! Хоть круть-верть, хоть верть-круть…
Ссыльный усмехнулся одними глазами, потянул Пантю за рукав.
— Зря ты все, — сказал он. — Хорошее дело само тебя ищет, только не бегай от него. Коли уж решил на рубку, то нечего раздумывать. И там люди. А за помощь спасибо…
Пантя снова вскочил:
Ты пойми, Андрей Степаныч, что я в этот раз, может, впервой настоящих людей увидел, а теперь, выходит, уйти надо? Понимаешь?
— А на Мотовилихе? Там разве не видел? — задумчиво спросил Андрей.
— На Мотовилихе я желторотый был. Меня там сомнение поедом ело: откуда они о бедном правду могут знать? Народ все такой — обязательно в очках и грамотные. Поглядел, себя не жалеют. А почему, что за корысть? Никак докопаться не мог!.. — Он порывисто вытер тылом ладони сухие губы, круто подался к Новикову. — И вот еще что, Степаныч… — Пантя вдруг косо и подозрительно глянул в сторону Якова, а потом запальчиво махнул рукой — Его не опасайся: Яшка — свой человек и молчать умеет. А только ты ничего не успел мне про Ленина…
Андрей захлопнул распахнутое по-летнему окно.
— Экой ты! Потише надо. Криком такие дела не решают, Пантелей! Прорвался, будто полая вода через плотину…
— Печет в нутре, — сдавленно оправдывался Пантя, облапив растопыренными, пальцами грудь и придвигаясь к Андрею, — Всю жизнь, кажись, уголь жгу, соль варю, дым глаза выел! Теперь свежим ветром потянуло…
— Постой-ка, — сухо прервал ссыльный. — Ты где… про Ленина слышал?
Тут взгляды обоих скрестились на Якове. Он встал, обиженно шагнул в угол и привычно кинул ружье на плечи.