Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— Ружье сдай, — сказал он по-коми. — Потом получишь обратно.
Парень отрицательно качнул головой.
— Да ты не бойся, не пропадет! — обнадежил Прокушев. — Свои люди? С Вычегды? По обличью вижу… Звать-то тебя как?
— Яков Опарин, — с каким-то усилием отвечал парень, будто решаясь на трудное дело. Переступил с ноги на ногу, решился: — А ты, значит, и есть самый Прокушев?
Ефим Парамонович довольно усмехнулся: «Далеко, стало быть, слух идет! Хорошо!» Но парень хмуро уставился ему в глаза и заговорил вдруг о каких-то пятнадцати
— Да кто взял-то их у тебя? — недовольно переспросил Прокушев, еще не докопавшись до сути дела. — Становой взял? А чего же ты ко мне привязываешься?
— Отец за тебя поручался, за тебя и пропали деньги,
Прокушев!
— Так не бывает. В полиции с меня спрос. И дела с тобой я не имел, — сухо отрезал Ефим. «Каких только дураков нет — и посля бани чешутся!» — мелькнуло в голове.
— Отец твой помер, я с судом разделался — значит, и концы в воду. Волостное правление о том могло печатью заверить. Аль не сообразил?
— Деньги становой взял за тебя! — упрямо топтался на месте Яков. — Имеешь крест — отдай, не греши. Я тебя не обманываю! Мне на зиму хлеба надо…
Прокушев опять усмехнулся:
— Мало бы что кому надо! Мне венскую гармошку да тройку с бубенцами теперь бы в самый раз с разорения, да мошна пуста. Деньги — они счет и порядок любят, а ты выкинул становому дарма полтора червонца, а теперь виноватых ищешь. Не годится, земляк! Вот прорубку кончим — получишь на хлеб и водочку…
Парень безнадежно махнул рукой и вышел вон. Ружья не отдал.
В конце просеки жарко лаяли топоры.
Последние обхватные сосны и ели были спилены и откачены за бровку. Просека падала вниз по угору, где на мшистом болоте толпились трепещущие березки.
Яков вынул из-за пояса топор, направился по песчаному косогору к зеленевшим зарослям можжевельника и щетинистого мелколистого ягодника.
— По-о-берегись!!
Высокая тонкая елочка шла прямо на него, поперек просеки. Яков шагнул в сторону, недовольно глянул на рубщика. Заморенный рябоватый паренек скалил мелкие, звериные зубы с черной щербинкой посередине.
— Гляди в оба!
— Лес валить не умеешь, — хмуро заметил Яков. — Кто же так делает — поперек дороги?
— Не умею. А на черта мне уметь? Тоже наука! — Парень вдруг вышел из-за куста, заинтересованно приценился к незнакомцу.
— Ружье не отдал?
— Нет… Куда мне без ружья?
— Молоток. Подрастешь — кувалдой будешь, хвалю! — и протянул руку. — Давай вместе хлебать кручину! Веселее, хоть ты и зырянин. Меня Фомкой зовут…
Яков усмехнулся: «Чудак какой-то. Пришел на рубку, а путем к сосне приступить не умеет. Все они, русские, в лесу — что малые дети».
— А ты откуда? — спросил Яков.
— И сам не ведаю! Сейчас с Пустозбрска на юг правлюсь. Мне эта рубка в самый раз, по дороге! — И неожиданно переменил тон: — У тебя пожрать не найдется?
Присели на бугорок. Яков достал краюху хлеба, разломил пополам. Парень впился жадными зубами в мякиш,
— Со вчерашнего дня, понимаешь, ничего не жевал… Всю дорогу пробавлялся в охотничьих избушках. Это у вас здорово заведено — оставлять припас бродячему человеку. Люблю зырян, хороший народ! Только вот Прокушев сволочь. А ружье ты правильно не дал. Он, дьявол, не хочет, чтобы народ тут пищу себе промышлял! Остальные послушались, сдали. Слабоваты!
— А ты бы не отдал?
— Еще чего! Такая штука может крепко пригодиться…
Яков отломил парню еще кусок. Тот утомленно разжевывал корку, причмокивая языком.
— Спасибо, брат, — уже без шутовства, вставая с земли, сказал он. — Живым отсюда сплавлюсь — передачу тебе из Крыма пришлю. Понял?
Яков засмеялся. Он не знал, о каком Крыме шла речь, но слово показалось сказочно заманчивым, духовитым, как медовый пряник.
Они спустились вниз. Моховое болото, как губка, было напитано водой. Ноги чуть не по колено утопали в подушке сфагнума и тотчас же заливались водой. Старые тобоки Якова промокли, холод заковал ступни в лубяные колодки. Надо было выжать из себя седьмой пот, чтобы продержаться до вечера, и Яков с жаром взялся за топор.
— Эк дурни! — вдруг сказал Фомка и, подмяв под себя куст, стал разуваться, — Брось-ка, парень, давай босиком! Обувку к ночи надо сухой держать, а то околеть можно.
Яков не понял.
— Разувайся, говорю! Я сейчас уйду за версту вперед, подсушу на огне, не то целую ночь придется терпеть с мокрыми ногами.
— А рубка? Заметит Прокушев, что тебя нету…
— Ну и черт с ним! Поденка у него, пускай замечает. А заездить себя не дам.
Яков разулся. Фомка жалостно оглядел его дырявый тобок, покачал головой:
— Однако небогато живешь… И все у вас так? Точно как в России. Вот гляжу и думаю: отчего это честная работа кровяные волдыри на руки дарит, а обувка вдрызг разваливается, а? Не знаешь?
Яков поглядел на озорного бродягу, промолчал.
— И я, брат, не знаю… Передавить бы кое-кого следовало, да все времени нет… Ну, пошел я. Костер разведу.
Было холодно. Здесь, где-то на аршинной глубине, таился зимний лед, укрытый торфяниками. Обжигающая мутная вода пузырилась, проступая между пальцами. Зато впереди мерещилось привычное меховое тепло, и Яков крушил топором под корень тонкий, дрожащий березняк. Рядом старались незнакомые хмурые бородачи, изредка вытирая вспотевшие лбы.
Пасмурный день не торопясь подвигался к обеду.
Наконец первая верста осталась позади волнистой зеленой дорожкой, а на сухом бугорке замаячил огонек Фомкиного костра. Рубщики торопились разуться, протягивали раскисшую обувку на жердочках к огню. Кто-то пристраивал уже рогульки для подвески котла.
Фомка сидел на корточках, склонив голову набок, словно лесная птица.
— Эх, хорошо огонь горит, ярко пылает… Сало было б — пышка пек, самый главный — мука нет! — скосноязычил он татарскую поговорку.