Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— Налетай!
— Пускай остынет малость, кишки сварить можно.
— Садись, чего там! Ночь на дворе!
Яков остался было у костра, но его тоже позвали к ужину.
Белая ночь объяла тайгу тишиной. Волнистый хвост тумана длинно тянулся над Ухтой, размежевав темную громаду тайги на две половины. Здесь горел костер, дружно работали деревянные ложки, люди похваливали невиданно духовитый кондер. Там начиналась длинная, прямая просека, труд, рубли и копейки… Сосны и ели, болота и реки, буреломы и гари — земский
Яков вспотел. Вытер о штаны ложку.
— Хватит. Спасибо.
Прилег на травку и, закинув руки за голову, смежил глаза. Пламя костра согрело розовым светом прикрытые веки, в ресницах заметались испуганные искорки.
— Самого Никит-Паша охота повидать, — в раздумье проговорил Яков. — Большого ума человек.
— Увидишь его… Он дома чай распивает. В такую даль какая ему нужда!
— Так ведь просека-то его? — усомнился Яков.
— Мало ли что… Его рубка, его деньги, а руками и чужими можно обойтиться!
— А я думал самого повидать, — привстал Яков. — Про Чудова рассказать ему…
— Вот это да!
У котла кто-то присвистнул.
— Да на что он тебе сдался, Никит-Паш? Прокушев не хуже его прорубкой заворачивает. А торговлю и лавчонку твой знакомый Чудов вершит. У него каждая копейка рублем прибита!
Яшка вскочил с места, потянулся рукой к трубке и впопыхах рассыпал табак.
— Кто, говоришь, рубку ведет? Прокушев? Да ведь он в долговой яме в Усть-Сысольске! Сам становой говорил…
— Э-э, брат, алтынного вора вешают, а рублевого чествуют.
13. Закон — тайга
Прокушев ожил.
Никит-Паш, сам того не подозревая, вложил в его еще недавно обмякшее тело старую, проверенную основу — власть над людьми и право пересчитывать чужие деньги.
Даже небольшая доза власти взвинчивает в человеке тайные страсти его души. А тут старый купец почуял вдруг полнейшую свободу действий, какой не знал, может быть, и сам губернатор.
Ефим Парамонович отлично видел, что за народ прибывал на рубку. То были заморенные неудачники, не однажды битые самой судьбой и терявшие из-за лишней косушки последний грошовый заработок, или же местная зеленая молодежь с Вычегды и Выми, от бесхлебья потянувшаяся в сезонщину. Первые давно привыкли к унижениям, и, стало быть, с них без зазрения совести можно было драть три шкуры, а вторые не знали истинной цены ни своим рукам, ни своим прожорливым желудкам, для них тоже сошла бы любая арифметика. И те и другие не заслуживали снисхождения еще и потому, что Прокушев сам недавно испытал всю безжалостную, нешутейную силу судьбы и собирался мстить ей.
Сначала его удивило решение Никит-Паша платить рубщикам высокую поденную плату. Он, конечно, установил бы выгодный урочный расчет. Но Козлов и тут оказался дальновиднее: он велел начинать
— Языком подгонять людей не след, — напутствовал Никит-Паш своего доверенного. — Этого не моги, Ефим. Народ этого не терпит. Видал на юге, как на крупорушках и маслобойнях лошадей по кругу гоняют? Нет? Зря, это тебе грех не видать.
Прокушев вникал в слова хозяина.
— Там, слышь, главное водило стоит на месте. Зато круг, по коему скотину гоняют, колесом ходит и с наклонцем. Привяжут лошадей к водилу, а потом мирошник выбьет клин, кружало и поплывет из-под копыт назад: хошь не хошь — переставляй ноги. Дальше — больше. Ни кучера, ни погонщика, а коняги в мыле, пока хозяин всю механику не остановит. Вот!
— Скоро комарики зазвенят, Ефим, — лукаво напомнил под конец Никит-Паш. — Это тебе лучше любого уговорщика. Я их давно в деле проверил…
Прокушев испросил еще одно условие — расчет с Чудовым за припасы вести самому от рабочих — и с тем принялся за дело.
После того как на третьей версте убили безрогую матку лосиху, Прокушев отобрал ружья.
— Земство узнает — шкуру спустит за такое подобное, — пояснил он толпе озадаченных людей, собравшихся у его палатки.
Кто-то догадался, забубнил в толпе:
— Не хочет, сволочь, чтобы даровое мясо ели!
Ефим Парамонович пригляделся сбоку к ершистому, догадливому пареньку в рыжем зипуне, с нагловатыми, хориными глазами и синим, злым ртом на побитом оспой лице. «Народ больно злой, и соврать не дадут…»
— Ты кто? — спросил Прокушев.
— Не видишь? Образ и подобие господа бога.
— Звать, говорю, как?
— Меня-то? А тебе не все ль равно? Фомкой, положим, зовут…
— Черта ль мне в имени! Я пофамильно вас, иродов, должен знать. Потому — урядник требует.
— Ну, возьми на заметку. Фомка Рысь, беглый, — ехидно скривил свои тонкие губы-змейки парень. — Продашь — большой барыш будет, не меньше гривенника дадут.
— Ворюга?
— Вроде того…
— Ну что же, что ни рукомесло, то и промысел. Лес рубишь?
— А то как же! Мне этой просекой как раз домой…
— Ну-ну, руби… Рысь! — с презрением окинул его с ног до головы Прокушев. Глядел с прищуром, словно прицениваясь к щуплой фигурке, до края переполненной человечьей злобой, — Какая уж там рысь! Хорек!
«И дьявол их знает, кого только не несет сюда! — встревоженно подумал он. — Этот беспременно бузу тереть будет…»
Рано утром привалила новая ватага, душ двадцать. У одного скуластого, белобрового вычегодца за спиной болталось старинное курковое ружье. Прокушев зазвал его к себе в палатку.