Иван-чай: Роман-дилогия. Ухтинская прорва
Шрифт:
— Эй, хозяин!
Яков оперся на шест, придержал лодку.
Человек в черном, городского покроя пиджаке опять поманил его рукой. Крикнул вполголоса:
— Перевези на тот берег!
Что за удивление! Человек как будто был знаком Якову. Мать честная, кажется, батайкинский постоялец!
Лодка упруго подалась вправо, наперерез волне, скользнула к кустам. Так и есть, ссыльный. Тот самый непонятный человек, который первый сказал, что жаловаться в жизни некому…
Едва лодка коснулась берега, ссыльный торопливо шагнул в нее и, не удержавшись на
И тут Яков почему-то широко и лучисто улыбнулся:
— В бега пошел?
— Вроде бы… А ты узнал меня? Я уже забыл, парень, как тебя звать-то? Яков, что ли?
— Яков. А ты — с четырьмя фамилиями?
Теперь улыбнулся Андрей:
— Приходится. Если цел останусь, пятая прибавится.
Посудина миновала стрежень, и шест стал доставать дно. Яков изо всех сил толкал лодку, а беглец тревожно посматривал по сторонам.
У самого берега Яков осушил шест, задумчиво присел на корточки. Странные люди попадались в его жизни, но тех, что изредка говорили правду, как-то все проносило мимо. Вот и этот сейчас пропадет с глаз, а с ним хотелось поговорить о самом большом и важном, о чем не успел раньше. Но говорить было некогда, человек спешил.
— Где нынче твой знакомый-то? — все-таки спросил Яков.
— Какой знакомый? — не понял сразу беглец.
— Да что всю правду о бедных знает… как его зовут?
— Ленин?
— Ага.
— Ленин — на земле. С нами! — И Андрей с улыбкой посмотрел куда-то вдаль, где лежала его далекая дорога.
Лодка мягко зашуршала по песку, толкнулась в береговую осыпь.
— Привет Ленину своему передай, коли увидишь… — И добавил хмуро, видя, что Андрей достает потрепанный рубль: — А денег не надо. У тебя, почитай, не один чемкас впереди?
Андрей крепко пожал руку Якова и, подхватив свою сумку, быстро взбежал наверх, на береговой откос.
— Прощай, Яков!
— Прощай, прощай… Спеши, а то урядников много!
И человек пропал в зарослях, словно сквозь землю провалился. А надо бы с ним поговорить обо всем, что повидал Яков за этот год.
Однако впереди лежал еще немалый путь, приходилось и самому беречь время. Если Гарин не позабыл Якова, к зиме можно было бы заработать на хлеб и успеть вернуться домой.
Была самая середина лета. Тайга млела в болотной испарине, гудел гнус. Запахи скошенного сена и текучей сосновой смолы осилили наконец гнилостное дыхание преющих торфяников. Березняк звенел от птичьего гама, всякая козявка выбиралась из-под колодной сырости на солнышко. Созрела земляника. Можжевельник выпустил бурые кисточки на концах изумрудных лапок. В еловой гуще кормились выводки боровой дичи.
В полдень Пантя вышел из леса к деревне.
Его неприятно задело спокойное довольство деревушки, разметавшейся по лугу.
Избы принарядились в зеленую оторочку палисадников; курчавый подорожник рос прямо на колеях дороги; на выгоне паслись телята, беспечно взбрыкивая в ожидании вечернего молока; принарядившаяся
«С ума тронуться можно, — заключил Пантя, входя в крайние дворы. — Земля радуется, палисадники растут у окон, людишки ползают по земле, а житья нет…»
Мать кинулась ему навстречу, заголосила, Пантя обнял ее худые, костлявые плечи, неловко прижался губами к виску, к пепельным жиденьким прядям волос и задохнулся от нахлынувшего вдруг чувства. Его опьянил родной, с детства знакомый солоноватый запах ее кожи и ее волос — запах трудового пота и слез.
— Ну что ты? — смягчая свой грубый голос, заговорил он. — Видишь, живой и здоровый я…
— Беда, Пантюша! Ох, беда! — тряслась она в его руках. — Утек постоялец-то. В волость тягали… Боюсь, и тебя как бы не обидели, ироды!
Вошли в избу. Пантя повесил у притолоки армяк, сел в передний угол, осмотрелся. В избе все было по-старому, неприглядно и бедно.
— Утек — и ладно. Чего ему тут было сидеть? Он человек нужный в другом месте…
— Да ведь измордуют нас урядники!
Мать загремела заслонкой, полезла в печь, а сын все осматривался по сторонам, будто хотел отыскать невидимые следы постояльца. Потом вышел на крыльцо, умылся из берестяного ковшика, привешенного вместо умывальника, и, вытираясь старой рубахой, вдруг договорил:
— Бежал — счастливого пути ему! А насчет страха… скажу, что обидеть меня нельзя. Некуда больше обиду принять!
Мать в вытянутых руках несла чугун со щами.
— Больно горд ты, Пантюша. Чужой какой-то… Боюсь я.
Старуха оказалась права. Не успел он дохлебать щи, пришел посыльный из волости.
— Батайкин! Господин становой требуют!
Пантя неторопливо облизал деревянную ложку, отвалился к стене.
— Ладно. Приду.
— Велено сразу.
— Сказал — иди, значит, иди, а не то в шею дам!
Мать, облокотившись у шестка на рогач, со страхом
и недоверием глядела слезящимися глазами на сына. Сполошный он какой-то стал. Не похож он был на того смешливого белобрысого парнишку, каким ушел от нее когда-то с бородатыми зимогорами на Мотовилиху. Неласков стал, остервенился на людей, богу не молится… Не к добру это!
— Ты бы шел уж, сынок… Обозлишь нечистых — беды не оберешься.
— Я сам злой. Знаю! — оборвал он старуху и недобро глянул на дверь.
Посыльный ушел, а Пантя оделся и вышел следом. «Пока суд да дело, к Агафье надо успеть, — подумал он. — А то и впрямь под замок упрячут…»
У Опариных около дома полегла изгородь. Пантя по-хозяйски налег плечом, выправил прясла, попробовал осадить колья, но они изрядно подгнили. Без топора не обойтись. «Потом сделаю…» — решил он и вошел во двор.
Агаша стояла на крыльце, оправляя дрожащей рукой старенький фартук.
— А я гляжу: кто это там хозяйничает? — дрогнувшим голосом сказала она.
Ветер налетел с огорода, рванул юбку, нахально облепил грудь и бедра девушки тонким ситчиком, словно по мокрому телу. Агаша покраснела и ушла в избу.