«Ивановский миф» и литература
Шрифт:
На зеленом Успенском кладбище на другой день состоялись похороны. В суровом молчании на холодный горький песок первой в нашей мальчишеской жизни братской могилы летчики возложили срезанные ударом о землю винты самолета.
А вечером Коля читал стихи, которые заканчивались строфой
О, если б все с такою жаждой жили, Чтоб на могилу им взамен плиты, Как память ими взятой высоты, Их инструмент разбитый положили И лишь потом поставили цветы…» [295] .295
Тропинки памяти.
Вроде бы полное совпадение с общими, типичными особенностями героической модели того времени: советские люди в едином порыве покоряют «пространство и время», и жизнь их при этом целиком принадлежит государственному делу, «инструменту», с помощью которого это дело вершится. Но если внимательно присмотреться к стихам Майорова, то окажется, что «летчики», «небо» и многое другое далеко не совпадает здесь с вертикальными образами массовой предвоенной поэзии, исключающими мир отдельной личности.
Молодые романтики предвоенной поры из пролетарского Иванова при всем стремлении к «высоте», означающей прежде всего воплощение советского идеала, к счастью, чувствовали себя живыми людьми. «Земля» для них была не менее важна, чем «небо». И сегодня, может быть, самое интересное в их жизни и поэзии открывается не в гражданских декларациях, а во внутреннем конфликте, порой тайном даже для них самих. В конфликте между «общим», «типичным» и «самостью», неповторимостью их явления. Этот конфликт ощущается, например, в следующих стихах, посвященных летчику-брату Алексею:
Я за тобой закрою двери, Взгляну на книги на столе, Как женщине, останусь верен Моей злопамятной земле. И через тьму сплошных загадок Дойду до истины с трудом, Что мы должны сначала падать, А высота придет потом.Для молодых поэтов предвоенной поры важен сам процесс жизни, поиск, падения и подъемы. И точкой отсчета становится здесь детство, родной дом, природное начало мира. «В стихах Майорова очень часто встречаешься с травами, с ливнями, которые „ходят напролом, не разбирая, где канавы“. А постоянная нота „кочевья“, вагонов, вокзальных расставаний — как бы мост, соединявший ивановского юношу со столицей, с университетом…» [296] .
296
Банников Н. Памяти отважного друга // Тропинки памяти. С. 162.
Критик Н. Банников, кстати говоря, друживший с Майоровым, точно подметил в своих заметках о поэте ноту кочевья. Продолжая наблюдения критика, можно говорить и о нотах разлада и поисках нового лада, мотиве страстного порыва к любви в майоровской поэзии. Между прочим, последнее дает о себе знать в самом синтаксисе, порывистости интонационного рисунка стихов.
И здесь уместным будет вспомнить ту сцену из воспоминаний С. Наровчатова, где рассказывается о его первой встрече с Майоровым на одной из литературных встреч в Москве, где Николай представлял молодых поэтов МГУ: «И вот на средину комнаты вышел угловатый паренек, обвел нас деловито-сумрачным взглядом и, как гвоздями, вколотил в тишину три слова: „Что — значит — любить“. А затем на нас обрушился такой безостановочный императив — грамматический и душевный, — что мы, вполне привыкшие и к своим собственным императивам, чуть ли не растерялись.
Идти сквозь вьюгу Напролом, Ползти ползком. Бежать вслепую, Идти и падать. Бить челом, И все ж любить ее — такую!„Такую“ — он как-то резко и в то же время торжественно подчеркнул <…> Стихи неслись дальше:
Забыть последние потери, Вокзальный свет, Ее „прости“ И кое-как до старой двери, Почти не помня, добрести, Войти, как новых драм зачатье. НащупатьДве эти последние строки меня покорили, и я ударил кулаком по столу. Майоров только покосился в мою сторону и продолжал обрушивать новые строки. И когда, наконец, дойдя до кульминации страсти, вдруг на спокойном выдохе прочитал концовку <…>, мы облегченно и обрадовано зашумели, признав сразу и безоговорочно в новом нашем товарище настоящего поэта» [297] .
Ориентируясь на высокие гражданско-творческие цели, будущие «фронтовики» порой выставляли себя суровыми аскетами, готовыми пренебречь «слишком человеческими» чувствами, якобы мешающими исполнить их главное дело. А. Лебедев в письмах к матери неоднократно говорит о своем желании разрубить гордиевы любовные узлы, в будущем «не связываться с женщинами», отказаться от мысли о семейном счастье.
297
Наровчатов С. Атлантида рядом с тобой. С. 17–18.
«Трата сердца, нервов и лучших чувств, — писал Лебедев в письме от 22 ноября 1937 года, — не проходит бесполезно, а истинное счастье, по-моему, не в семье и не в личном уюте, а в неустанном выковывании в себе тех качеств, которые имеют и имели большие люди на нашей земле» [298] .
А в другом письме, написанном накануне Великой Отечественной войны, Лебедев говорит матери о своем желании: «высушить свою душу так, чтобы осталась в ней любовь к тебе, родине и службе…» [299] .
298
Лебедев А. Письма к матери / Публ. В. Сердюка. // Откровение. Лит. — худ. альманах № 2. С. 142.
299
Там же. С. 160.
Такого рода риторизм можно встретить и у Майорова. В стихотворении «Тебе» читаем:
И в самый крайний миг перед атакой, самим собою жертвуя, любя, он за четыре строчки Пастернака в полубреду, но мог отдать тебя!И здесь то же: сначала атака, стихи и только потом ты.
Однако не будем забывать о том, что все эти декларации принадлежат совсем молодым людям, которые просто в силу своего возраста склонны были схематизировать жизнь.
К счастью, высушить душу они не могли. Внутреннее богатство личности во всей ее сложной противоречивости определяло их глубинное жизнетворческое поведение.
Как ни стремился А. Лебедев декларировать свой мужской ригоризм, но освободиться от власти личных чувств он не мог. Об этом убедительно говорится в книге Л. Щасной «Неоплатимый счет». В частности, мы встречаемся с такой психологической характеристикой поэта: «Он выстраивал себя сознательно и все пытался душой дорасти до тела.
Мальчик был очень похож на настоящего мужчину: он курил трубку и скупо цедил слова; был физически очень крепок. Но сердцевина его души оставалась мягкой! Внутри он был не железный и не бронзовый, а — очень уязвимый, подверженный сомнениям, ласковый, нежный и постоянно нуждающийся в сочувствии женщины. Рисунок блестяще усвоенной роли далеко не всегда совпадал с реальной жизнью реального Алексея Лебедева. Мужчина продолжал оставаться мальчиком с тревожной душой. Похоже, что при внешней уверенности в себе он постоянно сомневался в чем-то, словно боялся поступить не так, как должно. Алик (домашнее имя Лебедева — Л. Т.) до конца не мог преодолеть потребности доверять свои душевные переживания, сердечные тайны; и даже как будто постоянно отчитывался перед ней, „Черной Жемчужиной“ его жизни» [300] .
300
Щасная Л. Неоплатимый счет: Лирико-публицистическое повествование о судьбе поэта-мариниста Алексея Лебедева. Иваново, 2003. С. 189.