«Ивановский миф» и литература
Шрифт:
«Искринки гениальности» давали о себе знать прежде всего в самом характере лирической героини гулаговской лирики, где так или иначе отзывается и «русская азиатка», и «мужичка», и вечно неутоленная душа из ранних «ивановских» стихов. Вспомним хотя бы ее «Тоску татарскую»:
Волжская тоска моя, татарская, Давняя и древняя тоска. Доля моя нищая и царская, Степь, ковыль, бегущие века. По соленой казахстанской степи Шла я с непокрытой головой. Жаждущей травы предсмертный лепет, ВетраБаркова создает здесь образ пути, предопределенный и личной, и доличностной судьбой. Судьбой ее волжских предков, завещавших внукам мятежную душу свою…
В гулаговской лирике Барковой 1950-х годов возникает образ Ивана-царевича как второго «я» поэтессы. И здесь по-своему отзывается миф о ее родословной. В этом Иване запечатлены — разные лики России: он герой и шут, страдалец и поэт. Самая большая печаль Ивана-царевича, выдающего себя за дурака, состоит в том, что его не узнают. Его не хотят признать за того, кем он на самом деле является. Баркова как бы вновь возвращается в цикле об Иване к своим детским представлениям о «принце и нищем». Вспомним финальные строки стихотворения «Возвращение»:
…Он шел походкой неспорой, Не чуя усталых ног, Не узнал его русский город, Не узнал и узнать не мог… Из сказок герой любимый, Царевич, рожденный в избе, Идет он, судьбой гонимый, Идет навстречу судьбе.И в последний период своей жизни Баркова не обходится без оглядки на ивановское прошлое. То вдруг вспомнится вещий сон ее детства, когда ей приснился сатана, пожавший ей руку и тем самым загадавший на всю жизнь загадку, отгадки которой поэтесса и сейчас не знает («Сон», 1971). То в балладе «Двойник» (1971) возникнет видение далекой юности — «рыжая цыганка», которая заявит прогоняющей ее старухе:
Я рыжа. Ты седа. Но с тобой мы пара. Эх, молчавшая года, Раззвенись, гитара!Об Иванове как «дорогом сердцу» городе напоминала семья Царевых: Нина Александровна (в девичестве Татаринова) и ее дочь Катя. В их семье Анна Александровна, что называется, отходила сердцем. Отступали боли, а их было немало (болезни, а главное — полное невнимание со стороны литературных функционеров к ее творчеству). В этом доме звучали ее добро-иронические экспромты, где по-своему отзывалось непреходящее прошлое:
Были молоды, были юны, В колыбельке пищали: у-а! А теперь мы пыхтим угрюмо И читаем, пыхтя, Моруа. На экран телевизора пялим Взгляд, блеснувший веселым огнем. Мы, конечно, порядком устали, Но — представьте — не скоро умрем.(Тост в день рождения Н. А. Царевой)
Но не только Царевы напоминали Барковой в последние годы о ее родном крае. И здесь сам сюжет этой главы толкает автора книги к привлечению фактов
Впервые я вышел на это имя в 1971 году. Общественность Иванова готовилась отпраздновать столетие родного города. Литературоведы, краеведы не остались в стороне от этого события: решено было провести научную конференцию, посвященную знаменательной дате. Вот тогда-то я и вспомнил, что в знаменитой поэтической антологии И. С. Ежова и Е. И. Шамурина «Русская поэзия XX века» (1925) недалеко от Ахматовой и Цветаевой значится некто Анна Баркова. Из примечаний к ее стихам следовало, что своим рождением и поэтической юностью она связана с Иваново-Вознесенском. Автор двух книг — «Женщина» и «Настасья Костер».
Книг этих в областной научной библиотеке не оказалось. Пришлось ехать в Москву, в Ленинку и там знакомиться с творчеством землячки. Прочитанное показалось странно интересным, прежде всего в плане историко-литературном. Да, была такая яркая, парадоксальная поэтесса — Анна Баркова. О ней хорошо отзывались Блок, Брюсов, Луначарский… Была и «сплыла». Такое не редкость. Кончилась юность — кончилась поэзия. О том, что случилось с Барковой в 30-е и последующие годы, я не знал. Какие-либо сведения о её жизни после выхода в свет «Женщины» и «Настасьи Костёр» в печати отсутствовали. Ничего определенного не могли сказать о том, как сложилась судьба Барковой, те ивановцы, которые знали ее в 20-е.
Прочитал на юбилейной конференции доклад, который назывался «О забытой поэтессе Анне Барковой». Затем этот доклад превратился в статью с тем же названием, которая была принята к печати солидным литературоведческим журналом «Русская литература».
Статья была уже набрана, журнал вот-вот получат читатели. И тут мне дают московский адрес Барковой (Суворовский бульвар, дом 12, квартира 43).
Нашлась героиня моей статьи! Еду!
Когда я подходил к ее дому, мне представлялось нечто идиллическое: выйдет мне навстречу милая бабушка, «божий одуванчик». Обрадуется, что на родине не забыли про ее поэтический дебют. Чай попьем, тепло вспоминая прошлое… Но, когда отрылась дверь в коммунальную квартиру на Суворовском и я увидел маленькую сухощавую старушку с белыми, как лен, волосами, с глубоко посаженными пронзительно-печальными глазами, что-то сжалось у меня внутри: совсем не та. Я не знаю этого человека.
Небольшая комната, в которую она меня провела, обставлена была весьма скромно. Стол. Кровать старого образца, накрытая чем-то ситцевым. Окошко почему-то в решетке. Вид из окна: угрюмая, серая стена. (Позже я прочитаю в маленькой поэме «Пурговая, бредовая, плясовая» о восприятии Барковой последнего московского жилья:
Там двор-колодец, окно, стена (Меня давно ожидает она), И есть решеточка на окне Она кое-что напомнит мне…)!!!Что сразу бросилось в глаза, так это книги. Книжными полками увешаны все стены. В приоткрытом небольшом холодильнике — тоже книги. (Там, как я позже узнал, Анна Александровна хранила десятитомник любимого ею Достоевского).
Встретила меня с доброжелательной суровостью. Не без удивления встретила. В глазах читалось: «Господи, неужели меня еще кто-то помнит в Иванове?» Была уверена: ни одна живая душа на ее давно покинутой родине и знать не знает о существовании одинокой старухи, более тридцати лет проведшей за колючей проволокой. И во многом так оно и было. Мне правда об ее гулаговских «путешествиях» впервые стала приоткрываться там, в коммуналке на Суворовском бульваре.
Об ивановском прошлом рассказывала без особой охоты. «Да, в „Рабочем крае“ работалось неплохо… Редакторы были хорошие. Особенно Воронский и Смирнов… Отношение к Луначарскому?.. Добрый человек был. Чересчур добрый…»