Иверский свет
Шрифт:
статьи о поэзии пишутся с подсознательным физическим
наслаждением процитировать. Поэтому лучше начну с
цитаты:
Когда время мое миновало
И звезда закатилась моя,
Недочетов лишь ты не мекала
И ошибкам моим не судья...
Сколько б бед ни нашло отовсюду.
Растеряюсь — найдусь через миг.
Истомлюсь — но себя не забуду,
Потому что я тяой, а ие ия.
Ты из смертных, иш не аукава.
Ты из женщин, но им не чета.
Ты
И тебя не страшит клевета...
Байрон или что иное было поводом для этих чудом
выдохнутых строк? Такая грусть, печаль такая.
Собственно, поэт всегда трансформатор. Поэзия все-
гда лишь перевод, способ переключения одного вида
энергии, — скажем, лиственной энергии лип, омутов, му-
равьиных дорожек — в другую, в звуковой ряд, зритель-
ного — в звуковой. Чтобы дошло до адресата, нужно
Лишь запаковать, заколотить в ящики четверостишия!
Дай запру я твою красоту
В темном тереме стихотворенья.
Поэзия — лишь мучительное разгадывание невнятно-
го подстрочника, называемого небом, историей, плотью,
темного, как начертания майи, и попытка расположить
строки приблизительным подобием его, но внятным на-
шему разумению и способу общаться.
Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок.
Цвели бы липы в них подряд.
Гуськом, в затылок.
В этой книге таким источником для трансформации
Служат не существа — лось, война, липы, — но Ките,
Рильке, Петефи.
Избранничество человека в ряду других предметов
природы — в способности создавать природу новую, не-
бывалую доселе. Скажем, «Фауст», Кижи или «Соловьи-
ный сад», однажды сотворенные, существуют уже авто-
номно, со своей судьбой, развитием. Однажды изобра-
женные, они становятся сами объектом для отобра-
жения.
«Звездное небо» — ряд плейеров, этюдов в дебрях
культуры, и встреча поэта с Лютером, Незвалом не ме-
нее ошеломительна, чем с вепрем, лешим или полевыми
планами, в которые внезапно оступаешься с лесного об-
рыва.
Моя любовь — дремучий темный лес.
Где проходимцем ревность залегла
И безнадежность, как головорез,
С кинжалом караулит у ствола.
И, конечно, пастернаковский Гете к «Фаусту» Холод-
ковского имеет лишь косвенное отношение, как пикас-
совский «Дон-Кихот» — к «Дон-Кихоту» Доре.
Леонардо да Винчи сетовал в трактате о живописи,
что художники пишут, изображая в персонаже себя са-
мих, «ибо это вечный порок живописцев, что им нравит-
ся и что
Переводчик, если он подлинный поэт, — такой порт-
ретист. Это присутствие судьбы, характера, воли поэта
и притягивает нас к стихам.
Ты спала непробудно • гробу
В стороне от вседневности плоской.
Я смотрел на твою худобу.
Как на легкую куклу из воска.
Как проступает сквозь строки эти «недотрога, тихоня
в быту». А дальше:
Я укрыться убийцам не дам,
Я их всех, я их всех обнаружу,
Я найду, я найду их. Но сам. „
Сам я всех их, наверное, хуже.
Читать эту книгу — скулы сводит.
Вся книга — дактилоскопический оттиск мастера, его
судьбы. Даже когда натыкаешься на вещи, написанные
скованно, через силу — для хлеба насущного, — даже,
может, особенно тогда, это самые горестные, берущие
за сердце строки Сердце сжимается от горестной ноты
художника, заложника вечности в плену у времени. Так
и видишь мастера в рубашке, закатанной по локоть, так
и знаешь все о нем — и как в дачные окна тянет ночным
июнем и яблоней, и как тянет писать свое, а квадрат
бумаги так вкусно разложен, холка светится, под ложеч-
кой посасывает, и вот-вот это начнется — а тут этот чер-
тов подстрочник, и надо как-то жить, и он досадует, и
лицо его отчужденно, и он отпугивает, отмахивает бабо-
чек, залетающих на свет, на рубашку, в четверостишия,
он отгоняет их и отряхивает холку, и первая строка идет
как-то с трудом, через силу будто («радостнее, чем в
отпуск с позиции»). Но ритм забирает, и уже понесло,
понесло:
Редкому спится. Встречные с нами.
Кто б ни попался, тот в хороводе.
Над ездовыми факелов пламя.
Кони что птицы. В мыле поводья.
И пошло, пошло, пошло, в праздничном махе сердеч-
ной мышцы летят фольварки, и дьявольщина погони, и
Шопен, и такая Польша, Польша, — как там? — «Про-
стите, мне надо видеть графа. О нем есть баллада, он
предупрежден... »
Молча проходим мы по аллеям.
Дом. Занавески черного штофа.
Мы соболезнуем и сожалеем.
В доме какая-то катастрофа.
Едемте с нами в чем вас застали.
К дьяволу карты! Кони что птицы.
Это гулянье на карнавале.
Мимо и мимо, к самой границе.
Сердцевина книги, ее центр — два мощно сросшихся
ствола, два рильковских реквиема, их разметавшиеся
кроны и корни выходят за пределы книжного формата,