Из тупика
Шрифт:
Кузякин пихнул ногой ящик со стрелами:
– Во... том первый! Эй, морской! Хочешь, вместе слетаем?
– Нет. Я тебя боюсь. Ты мужчина слишком злой.
– Это верно, - ухмыльнулся Кузякин и пошел к своему "Старому другу", поджидавшему его на поляне.
– Спиридонов.
– крикнул он издали.
– А я этого сопляка собью, я ему этого не прощу. И кроме меня, сбить его больше некому!
– О ком ты там?
– не понял Спиридонов.
– Да все о нем... о моем ученике, Постельникове! Из-за этой гниды мне пузо зашили гнилыми нитками.
Он ушел над лесом - на север, на север, на север.
Ниже самолета летели гуси - тоже на север...
Глава восьмая
Еще зима над древней Печенгой - зима, и воет в колодце фиорда ветер, задувающий с океана. Здесь параллель шестьдесят девятая, и весною даже не пахнет, лишь посерел лед в ущельях.
Над раскрытым гробом сладко и умильно поют монаси.
Холодное солнце, в дымном венчике, нависает над миром.
– Ныне, хосподи, отпущаеши раба божия...
Теперь что ни день, то покойник: узники Печенгской тюрьмы вымирают. Их держат в ямах бункеров, и только мертвые способны оттуда выбраться. Юнкера охраны вытягивают мертвецов на веревках: "Раз-два - взяли! Еще - взяли!.."
В согласное пение монахов вступает сам настоятель тихой полярной обители, подхватывая могучим басом:
– ...и раба божия Игнатия Власьева-ааа... что был допреж сего, в миру здешнем, машинистом дела минного-ооо... А-а-а!
Волосатая пасть игумена жадно заглатывает сырой морозец.
А на покойнике - поверх тельняшки - форменка-голландка. На груди бескозырка, на которой гвардейская ленточка Сибирской флотилии с вытертым золотом на восьми звонких буквах - "АСКОЛЬД".
Длинными шагами, выкидывая впереди себя стек, подходит к братии капитан Смолл (комендант концлагеря); за ним - переводчик. Монахи, как-то сразу поникнув, с тихим шелестом разбредаются от гроба. Англичанин долго и пристально рассматривает покойника. Минута... две... Резкий шаг в сторону отца Ионафана - и взметнулся стек, упираясь в панагию, надетую поверх старого, засаленного тулупа.
– Большевик?
– Что вы, сэр? Я... боцман. Боцман с бригады крейсеров.
– Он говорит, - сказал переводчик коменданту, - что он не большевик.
– Ну да! Был боцманом. А большевиком - николи...
– Настоятель, - продолжал переводчик, - категорически отрицает свою принадлежность к партии злодеев-коммунистов.
Отец Ионафан широко перекрестил матроса в гробу.
– Мы, монахи, - пробурчал он, - должны терпеливо нести крест свой. Но... пардон, уже поднадоело. Не взыщите, сэр, ежели мы этот крест где-нибудь и свалим ненароком...
– Что он бормочет, этот старик?
– спросил Смолл.
– Настоятель сказал, что ему последнее время все труднее и труднее соблюдать свою святость.
– Передайте ему, - велел Смолл, - что я знаю все его шашни!
– Комендант лагеря говорит вам, - сказал переводчик, - что он знает, к сожалению, все ваши похождения.
– Эка хватил!
– нахмурился отец Ионафан.
– Все мои похождения сам господь бог не ведает. Пущай не липнет, смола несчастная!
–
– Настоятель говорит, что вы напрасно ему не доверяете. Он торжественно заявляет о своей полной лояльности...
Отец Ионафан повернулся и пошагал прочь от англичан.
Смолл с переводчиком остались одни возле гроба.
– Что будем делать, сэр?
– растерянно осведомился переводчик.
Смолл упорно разглядывал мертвеца.
– Скажите этому покойнику, - произнес комендант, - чтобы он не дурил и встал! Мороз усиливается... Скажите ему, что я обещаю не сердиться на него, если он встанет!
Склонясь к белому уху мертвеца, переводчик добросовестно перевел приказ коменданта. Но "покойник" - ни гугу: умер!
– Может, сэр, он действительно умер? И мы пристаем к нему совершенно напрасно?
– Да нет же!
– ответил Смолл.
– Видите, как у него трясется веко правого глаза. И снежинки растаяли на лице...
– Они тают, сэр, - удивился переводчик.
Смолл схватил покойника за плечи, посадил в гробу.
– Ты долго будешь притворяться?
– кричал ему по-английски.
– Встань, и я приму все за милую русскую шутку... Переведите!
– Комендант лагеря - ваш большой друг. Он говорит, что и сам любит пошутить. Но сейчас шутить неуместно.
Смолл отпустил руки, и покойник, медленно разгибаясь застывшим телом, словно тягучий воск, опять плавно улегся на свое ложе.
– Ладно!
– отчаялся Смолл.
– Все русские не дураки выпить. Спросите его, не хочет ли он выпить.
Переводчик взял флягу с коньяком, тыкал ее в синие губы:
– Эй, приятель! Хватит... ты же замерз. Выпей... Смолистый коньяк струился по лицу, но губы минного машиниста Власьева не дрогнули и не разомкнулись.
– Скажите ему, - велел Смолл, - что я умываю руки. Если он умер, то он для меня умер навсегда. Я его закопаю!..
Переводчик пошатнулся от страха и сказал кратко:
– Встань!
И покойник все понял: когда его понесли на кладбище, веки глаз затрепетали - вот-вот откроются. Но длинные гвозди уже пробили крышку гроба. Юнкера подхватили гроб, бросили его в яму и поспешно закопали.
Ночью за околицей монастыря тишком собрались монахи с лопатами и вырыли гроб из земли. Но аскольдовец Власьев, поседевший как лунь, - он лежал уже на боку - был мертв. Он задохнулся или замерз, или просто не вынес ужаса могилы.
Но Власьев никого не выдал. И его снова зарыли.
Отец Ионафан выпил в келье самогонки и заплакал:
– Хосподи, доколе табанить?
* * *
Ефим Лычевский (писарь с дивизиона эсминцев) залез пальцами себе в рот, вынул из десны зуб и, дурно дыша, сказал сипло:
– Гляди, инженер! Восьмой пошел... Я туга с осени самой.
Небольсин схватил полено, погнался в глубину ямы. Трах поленом!
– и вышел на божий свет, держа за хвост крупную мышь.
– Есть одна, - обрадовался, как ребенок.
– Я говорил, что сейчас, по весне, лемминги пробудятся от спячки и будут падать через щели к нам в яму...