Из зарубежной пушкинианы
Шрифт:
На следующий день на вилле начались съемки фильма. Галина Александровна очень волновалась, успеем ли. Фильм сняли за два дня. Мария самоотверженно помогала, и мы ее зачислили в почетные члены съемочной группы. В интервью, которое она дала Российскому телевидению, она сказала, что счастлива хоть чем-то помочь российской культуре в это трудное для нашей страны время. Но на второй день съемок мы ее не увидели. Вышедший к нам сэр Патрик попросил ее извинить и сказал, что она очень устала после приема министра иностранных дел Дугласа Хэрда, который приезжал на виллу накануне вечером. В это время съемки шли в великолепных гостиных нижнего этажа. Съемкам мешали ковры, так как по замыслу режиссера свечи должны были отражаться в блестящих паркетах зала. А слуги, как на грех, куда-то подевались, и сэр Патрик дозваться их не мог. Тогда посол Великобритании, сняв пиджак, сам помог свернуть ковры.
Я и жена спешили на поезд. Пора было покидать Рим, виллу Волконской
И я вспомнил встречу с нашим послом в Японии в конце семидесятых. Им был тогда бывший член Политбюро ЦК КПСС Дмитрий Степанович Полянский. Я приехал на три месяца в Токийский университет, и мне нужно было явиться в посольство к атташе по науке. Во время нашего разговора в комнату заглянул посол, и атташе хотел представить меня ему. Посол, переходя сразу на «ты», спросил: «Ну как, узнал меня? Как я выгляжу?» Я ответил: «В точности как на портретах, которые вывешивали в Москве по праздникам». «Правильно, — сказал посол. — Отвечаешь как дипломат». Потом еще раз бегло взглянул на меня и добавил: «Только смотри у меня, с японочками ни-ни. Отсюда — в двадцать четыре часа! Смотри, какие бабы у нас в посольстве. Одна лучше другой!.. И чего им всем не хватает?» Последний вопрос он, видимо, адресовал атташе. Не знаю уж, чем я вызвал такие подозрения у посла. Только вот спросить, как меня зовут, забыл товарищ Полянский.
«Знаете, Петя, слово „товарищ“ стало у нас рудиментарным, потеряло значение. Недаром сейчас говорят „господа товарищи“».
Через несколько дней из Тренто я послал Марии снятые мной фотографии. На одной из них был запечатлен рабочий момент съемок в старом доме Зинаиды Волконской: окно, распахнутое настежь, и в его проеме жена английского посла.
Вилла в Сорренто
В начале декабря в Сорренто пришла зима. Потянулись дожди. Залив, вспаханный барашками, потускнел, посерел. Везувий расплылся. Утром в саду ветер шумел в соснах, раскачивал верхушки пальм. Горький смотрел в сад из окна. Кусты олеандра за ночь облетели, кисти бугенвиллии, еще недавно усыпанные яркими лиловыми цветами, мокрые и пожухлые, свисали со стены, выходившей на виа дель Капо. Сосны на вилле не были похожи на средиземноморские пинии. Это были почти такие же ветвистые пышные деревья, какие растут в России. Там, в России, сейчас такой же ветер раскачивал их лапы, покрытые снеговой шапкой. Ветер повсюду один и тот же. А вот снега в Сорренто не было никогда.
Горький думал о снеге, о России, о доме. Дома, конечно, не было. Были одни бесконечные переезды, за окном менялся пейзаж. То двугорбый профиль Везувия с дежурным облаком над ним, то рыбацкие лодки у каменистого берега в «Марина пиккола» на Капри, то пушкинская церковь у Никитских ворот. В Италии не было снега, а в России не хватало солнца и становилось страшновато. Недавно он получил письмо из Парижа. Писал Алексей Толстой, приехавший из Москвы в Париж на конференцию. Уговаривал Горького быстрее приехать в Москву и окончательно там обосноваться. «Вы нужны дома, — писал Толстой, — а об остальном беспокоиться не надо. На руках будут носить». А писатель Зайцев из того же Парижа прислал письмо и, напротив, просил не торопиться в гости к Сталину и даже строчки Чуковского вспомнил: «Не хотите ли попасть прямо в пасть?»
С письма Толстого мысли почему-то перенеслись на сына. Максим был добрым, но непутевым. На днях вернулся из Америки. А зачем он туда ездил? И зачем гоняет на своей «альфа-ромео» по Европе? О чем думает, чего ищет? На память пришел приемный сын Толстого Федор, которого все звали Фефа, молодой талантливый нахал, физик, приятель Максима. Вот он знает, чего хочет. Много занимается, будет ученым, а ученые сейчас нужны, не то что наш брат, писатель. Фефа как-то зашел к нему в кабинет и предложил устроить Максима студентом-заочником в Московский автодорожный институт. Дескать, знает и любит автомобиль, пусть совершенствуется, получит профессию. Горький поддержал. Почему бы и нет? Пусть приткнется хоть к чему-нибудь, а это дело полезное. А про себя подумал, вряд ли что из этой затеи получится. Максима он знал. А Фефа горячо взялся за дело. Отправился в приемную комиссию и сдал Максимовы документы. Там посмотрели. «Пешков… Максим Алексеевич… А где же адрес, по какому адресу высылать задания?» Фефа спокойно ответил: «Италия, Сорренто». Члены комиссии раскрыли рты и только тогда поняли, о ком идет речь. Максим был немедленно зачислен. На виллу в Сорренто стали приходить из Москвы конверты из грубой серой бумаги с чернильными штемпелями
Горький смотрел в сад. Старый Зилотти подметал песчаную дорожку, ведущую к балюстраде и обрыву над морем. Дома в Сорренто стоят высоко, вырастая из скал. С площадки у балюстрады был виден весь залив, берег Сорренто справа, Кастелламаре и Неаполь напротив… В Москве ему не раз намекали, что неплохо бы написать о Сталине. И хоть считалось, что они дружат, писать о Сталине не хотелось. Как-то не получалось. А в том, что он боится Сталина, трудно было признаться даже себе. Что за человек Сталин, что у него на уме? И снова вспомнил приятеля Максима. Как-то Максим с друзьями собрались у них в Москве. Позже пришли Толстой с Людмилой, Фефа и еще гости. На веранде накрыли чайный стол. Было шумно и бестолково. Толстой рассказывал о Париже; выпучив глаза и размахивая салфеткой, смешно изображал ссору Бальмонта с женой. И уже совсем поздно приехали Сталин и Ворошилов. На веранде стихло. Сталин сел рядом, не спеша раскурил трубку. Заговорили о новом романе Уэллса, спросили мнение Сталина. Тот ответил, что не читал. И вот тут нахальный Фефа неожиданно выпалил: «В таком случае вы не Сталин, а Отсталин». Над столом повисла мертвая тишина. Было слышно, как бьется оса в оконное стекло. Видавший виды Толстой, не прожевав кусок во рту, с изумлением смотрел на сына. А Сталин, выдержав паузу и выколотив погасшую трубку в блюдце, спокойно ответил, обращаясь почему-то не к Фефе, а к Толстому. «Он прав. Отстал я очень. Столько работы, что читать не успеваешь…» И вздох прокатился над столом. Все заулыбались и задвигались. Толстой, как ни в чем не бывало, отпил из стакана и проглотил застрявший кусок… Последнее время Горький почему-то часто вспоминал этот случай, и каждый раз это было неприятно. Ведь вот же молодой физик смог, хоть и случайно, хоть и по глупости, да и не по делу… А вот он смог бы?
К вечеру утих ветер, на небе проступили звезды. Профиль Везувия растаял в темноте, а на горизонте зажглись огни Неаполя. И в тот же вечер случился праздник: из Неаполя приехал Шаляпин и с ним аккомпаниатор Форнасини. Объятия, оглушающий и задорный смех Федора Ивановича, глуховатый и низкий голос Горького, перебиваемый осторожным покашливанием. После ужина все перешли в гостиную верхнего этажа. В открытой балконной двери стояла южная еще теплая ночь, опоясанная ниткой прибрежных огней, перед которой угадывалось волнение огромного слившегося с темным воздухом залива. Рояль «Фаббрини», стоявший в гостиной, был расстроен, на нем давно не играли, и Форнасини потребовался час, чтобы с грехом пополам его настроить. Зато Шаляпин пел весь вечер. Он пел из «Фауста» Гуно и из «Дон Кихота» Массне, в котором собирался сниматься в кино. Казалось, что голос его вырывается наружу и, расстилаясь над заливом, заполняет весь неаполитанский простор. Было уже за полночь, когда Шаляпин, как будто вполголоса и расслабившись, запел «Ноченьку».
Ах ты, ноченька, ночка темная, ночь осенняя…
По щекам Горького текли слезы, щекотали шею у косоворотки. Он их не вытирал. В нем зрела и укреплялась мысль, не дававшая ему покоя весь день. Эта мысль прорастала сквозь страх и сомнения.
С кем я ноченьку, с кем осеннюю,
С кем ненастную коротать буду…
И сейчас он уже не понимал, почему еще утром сомнения так одолевали его.
Он не послушал совета Зайцева и вскоре уехал в Москву. В Сорренто он уже не возвращался. Дверь за ним захлопнулась.
* * *
Нынче в Сорренто этот дом цвета охры известен как вилла Горького. Пушкинисты связывают историю виллы с одной из загадок пушкинского наследия. Когда-то вилла принадлежала знатной семье Серракаприола, имевшей русские корни. Герцог Серракаприола в пору пушкинской молодости был послом Неаполитанского королевства при русском дворе. Он был женат на княгине А. А. Вяземской, с которой Пушкин, по свидетельству Всеволода Иванова, состоял в переписке. После смерти неаполитанского посла его сын перевез архив в соррентийскую виллу, где пушкинские письма хранились еще в то время, когда на вилле жил Горький. Горький рассказывал Всеволоду Иванову, что видел своими глазами одно из них и даже хотел их приобрести у хозяина. Подробно об этом рассказали И. Бочаров и Ю. Глушакова, посетившие виллу в семидесятых годах и исследовавшие архив Серракаприола в Неаполе. Писем Пушкина до сих пор так и не нашли. Есть предположение, что они сгорели в доме Серракаприола в Неаполе при бомбардировке во время войны. О загадке пушкинских писем, принадлежавших семье Серракаприола, любил рассказывать Эйдельман. Во время своей поездки в Италию, незадолго до смерти, он хотел еще раз покопаться в неаполитанском архиве. Не помню, чтобы он об этом кому-нибудь говорил после возвращения. Стало быть, в архив не попал.