Из зарубежной пушкинианы
Шрифт:
Когда служба у герцога стала особенно невыносимой, Гёте почти на два года уехал в Италию. В апреле 1825 года Пушкин писал Жуковскому: «Если бы царь меня… отпустил за границу, то это было бы благодеяние, за которое я бы вечно был ему и друзьям моим благодарен». Но царь не отпустил, и Пушкин только мечтал об «адриатических волнах». В своих «Материалах» П. В. Анненков рассказывает об истории создания Пушкиным стихотворения «Кто знает край, где небо блещет…». Вернувшаяся из Италии Мария Александровна Мусина-Пушкина как-то в большом собрании попросила клюквы. Пушкин решил высмеять этот приступ ностальгии. Пародийный замысел ему не удался: он воспел только волшебные картины Италии. Эпиграфом к стихотворению он выбрал фразу Гёте, начальные слова из первой строки к «Миньоне» (из
Kennst du das Land,
wo die Zitronen bliihen[30],
добавив второй эпиграф:
По клюкву, по клюкву,
По ягоду, по клюкву…
Анненков видит в этом сопоставлении лимонных рощ и северной русской клюквы план неосуществленной пародии: «пародия… часто принимала у него серьезные, вдохновенные звуки…» Но не было ли в этом еще и горечи, боли, того чувства, которое М. А. Цявловский позднее назвал «тоской по чужбине у Пушкина»?
22 июля 1831 года Гёте закончил «Фауста», которого он писал шестьдесят лет. В своем последнем монологе преобразившийся Фауст прославляет созидательную силу человека и веру в будущие поколения:
Так именно, вседневно, ежегодно.
Трудясь, борясь, опасностью шутя,
Пускай живут муж, старец и дитя.
Народ свободный на земле свободной…
(Перевод Б. Л. Пастернака)
В России свирепствует холера. А Пушкин пишет в Царском Селе русские сказки. В день окончания «Фауста», 22 июля, Пушкин пишет в письме к П. А. Плетневу: «Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер; погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши — старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята… были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».
Будем когда-нибудь и веселы… Конечно, известная мысль о том, что живой действенный Фауст из «Сцены» Пушкина мог повлиять на Фауста Гёте в финале его трагедии, — только гипотеза. Неизвестно, читал ли Гёте пушкинскую «Сцену». Но ведь Фауст у Пушкина и не мог быть иным. Это был пушкинский русский Фауст.
В эти самые дни, когда Гёте заканчивал «Фауста», об этом ярко сказал Н. И. Гнедич в послании к Пушкину:
Пой, как поешь ты, родной Соловей!
Байрона гений иль Гёте, Шекспира,
Гений их неба, их нравов их стран.
Ты же, постигнувший таинства Русского духа и мира,
Ты наш Баян!
Небом родным вдохновенный,
Ты на Руси наш Певец несравненный.
Пушкин и Гейне: попытка «странного сближения»
Помню, в школе я писал сочинение на свободную тему: Пушкин и Гейне. Я пытался их сравнить. Позже слышал от своего учителя академика А. В. Шубникова, великого кристаллографа, что задача всякой науки (в том числе, по-видимому, и литературоведения) — сравнивать несравнимое и различать неразличимое. Ну, в самом деле, что общего между Гейне и Пушкиным? Пушкин — это наше все, как сказал Аполлон Григорьев. А Гейне — во-первых, не все, а во-вторых — не наше. Кстати, если не наше, то чье? Но об этом чуть дальше.
Если следовать совету моего учителя и, оставив предрассудки, сравнить Пушкина и Гейне, мы найдем много, говоря словами Пушкина, «странных сближений».
Начнем
О том, что и Гейне знал Пушкина, стало известно совсем недавно. В Институте Генриха Гейне в Дюссельдорфе в его архиве нашли листок. Гейне, живший в Париже, в числе других книг заказал из Гамбурга по каталогу Вильгельма Жовьена повести Пушкина (во французском переводе). Каталог был издан в 1848 году. Стало быть, Гейне мог читать Пушкина между 1848-м и 1856-м годами. Я видел этот листок. За номером 9094 рукой Гейне написан заказ: «Novellen von Puschkin».
Гейне, редактировавшего с Марксом «Рейнскую газету», советское литературоведение объявило революционером, республиканцем и воинствующим атеистом. На самом же деле зрелый Гейне осуждал революцию и предупреждал об опасности новых Робеспьеров. Он — ярый противник республики. Еще в 1831 году Гейне назвал себя «роялистом по врожденной склонности». Гейне был аристократом свободного творческого духа. И это было главной чертой его общественного облика. Таким же был и Пушкин, хотя, в отличие от Гейне, он был еще и аристократом по рождению. И Пушкина еще недавно (в тридцатые годы) считали атеистом и чуть ли не декабристом. Да, «Гавриилиада» была данью мятежной юности. Но в «Из Пиндемонти» — весь Пушкин.
…Зависеть от царя, зависеть от народа —
Не все ли нам равно? Бог с ними.
Никому
Отчета не давать, себе лишь самому
Служить и угождать; для власти, для ливреи
Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам,
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
— Вот счастье! Вот права…
Об этом же говорит и Гейне в «Romanzero». В 1848 году больной поэт в последний раз пришел в Лувр, чтобы взглянуть на Венеру Милосскую. Он плакал от счастья у ее ног, и ему казалось, что Венера говорит ему: «Неужели ты не видишь, что у меня нет рук, и я помочь тебе не могу?» А Пушкин утешался мадонной Перуджино. Он писал Н. Н. Гончаровой 30 июля 1830 года; «Я утешаюсь тем, что часами простаиваю перед белокурой мадонной, похожей на Вас, как две капли воды». Оба страстно любили родину и испытывали острое чувство ностальгии. Но у Пушкина это чувство носило латентный характер и имело оттенок горечи. В первой главе «Евгения Онегина» он лишь предчувствует разлуку с Россией, мечтает о разлуке и, мечтая, вздыхает о России. Когда-то Цявловский, опасаясь нашей очень «чуткой цензуры», назвал это «тоской по чужбине у Пушкина». Не по чужбине тосковал Пушкин — по свободе.
Придет ли час моей свободы?
Пора, пора! — взываю к ней;
Брожу над морем, жду погоды,
Маню ветрила кораблей.
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря
Когда ж начну я вольный бег?
Пора покинуть скучный брег
Мне неприязненной стихии
И средь полуденных зыбей,
Под небом Африки моей,