Избранное
Шрифт:
Эдвард занялся привычными делами: привел себя в порядок, убрал гостиную, немного поел. Потом уселся в кресло — долговязый старик, с виду кожа да кости,— и принялся сосредоточенно изучать книгу по латинской грамматике. Последнее время его больше всего занимал синтаксис, и сейчас снова мелькнула мысль: главное — совершенствовать средства общения! А в полуденный зной, когда уже трудно было сосредоточиться, он вдруг нечаянно взглянул на занавеску, что висела в проеме двери, ведшей в спальню, и подумал: а ведь за весь день парень не издал ни звука! Эдвард лениво перелистнул страницы от синтаксиса к просодии:
…Ruricolae, sylvarum numina, Fauni et Satyr fratres… [32] —и отложил книгу.
Усевшись поудобней, он посмотрел в окно: вместо деревьев и цветов
32
(О в и д и й. Метаморфозы, кн 6. М., Худ. лит., 1983, пер. С. Шервинского.)
Молодой человек, что появился из-за занавески, вовсе не крался, хотя босые ноги его и ступали бесшумно, и похоже, не испытывал ни малейшей радости, оттого что застал Эдварда врасплох. Парень принялся оглядывать комнату, и по тому, как он внимательно рассматривал книги на полках, казалось, что именно за них он сейчас и примется, а между тем он удовольствовался книжкой в яркой мягкой обложке, которую вытащил из заднего кармана брюк. Книга была зачитана донельзя; помусолив потрепанные страницы, парень принялся наконец сосредоточенно читать. Он сидел лицом к Эдварду на краешке жесткого стула, вытянув вперед ноги, и не переставая шевелил губами, произнося каждое прочитанное слово; и даже когда он заметил, что Эдвард проснулся (морщины на лице выдали старика — снова появилась напускная строгость, правда сам Эдвард навряд ли сознавал это), парень не прервал своего занятия.
Спрятавшись за темными очками, Эдвард готовился вынести приговор. Наглость, невозмутимая наглость — и при этом необыкновенная беззащитность. Правда, парень благоразумно выставил напоказ пред своим судией лишь свою обнаженную сущность, если не считать, конечно, потрепанной рубашки и брюк столь необыкновенных, что они сбили Эдварда с толку и чуть не помешали вынести окончательный приговор. Такие брюки «дудочкой» из причудливой ткани и с кармашками спереди — модная штука — носили юные франты во времена его молодости. Фигура у парня отличная — природа, возможно, отмерила ему не так уж щедро, но скроила на редкость ладно. Жаль только, темные очки мешали разглядеть его жгуче рыжие волосы и черты лица; и Эдвард снял очки, но не для того, чтобы увидеть истинные краски,— ему просто стало досадно, что он не может разобрать название этой ужасной книжки. Парень, хоть и симпатичный, наверняка дремучая серость.
Но название книги и то, как парень отнесся к пробуждению хозяина дома, изумили Эдварда.
— Послушайте вот это, мистер Корри,— начал парень. И, властно взмахнув рукой, будто водворяя тишину, стал читать из Мэтью Арнольда [33] конец строфы:
И в зимний край вступает он Под гнет железных тех времен — Сомнений, страхов, ссор, утрат.— Так вот, сэр,— продолжал парень,— вы не считаете, что…
Пока незнакомец примерял слова поэта к временам нынешним и временам минувшим, Эдвард окунулся в воспоминания о мантиях и шапочках, что когда-то носили девушки и некий юноша; он изредка отваживался присесть с книгой в руках на ступенях колледжа — зрелище для прохожих — и тоже читал вслух стихи, а потом спорил о них. Но его зло высмеивали, и в конце концов он испытывал облегчение, когда спор переключался на излюбленную тему: свободная торговля или пошлина на экспорт. В самом затаенном уголке души он, казалось, и сейчас вспыхивал от стыда при воспоминании об этом. Возможно, в те времена и в той обстановке эти символические одеяния казались причудой, но поэзия действительно глубоко его трогала и отступить — значило струсить. Это постыдное отречение мучило его вплоть до недавнего времени, когда началось неудержимое возрождение — засохший куст расцвел.
33
Мэтью Арнольд (1822—1888) — известный английский поэт и эссеист.
Эдвард вдруг с изумлением услышал свой голос:
— У Мэтью Арнольда есть множество замечательных стихов.
Он уже собирался перечислить
История повторялась, он будто увидел себя молодым. И не важно, что место действия иное и вместо мантии брюки «дудочкой»,— неукротимая суть осталась прежней — поэзия. Но если б его попросили: назови ту силу, что так никому и не удалось сломить, он бы воскликнул: «Социальное противодействие!» И эта сила — в чем он признавался себе со смятением — поселилась теперь в нем самом. Но несмотря на этот поздний расцвет, Эдвард почти ничем не отличался от своего окружения, которое сначала одержало над ним верх, а потом поглотило его: этот парень наверняка счел бы его продуктом окружающей среды.
Но тут Эдвард почувствовал, что вновь возвращается в облик судьи, и ему стало нестерпимо грустно. Поэзия — это, конечно, хорошо, но тем, кто вторгается в чужие постели, надо давать отпор: у парня с его исчезнувшими приятелями (а женщина, несомненно, любовница двух других, разве только мир в одночасье не вернулся к первозданной невинности) следует сурово потребовать объяснений.
— Вы что ж полагали,— начал Эдвард, сознавая, что груб: он прервал стихи, в которых с неизъяснимой силой звучали боль и отчаяние поэта; и все же Эдвард продолжал: —…вы полагали, что я безропотно позволю вам спать в моей постели и есть за моим столом?
— Я здесь родился, мистер Корри,— сказал парень.
Лицо его расплылось в улыбке, и он указал на спальню. И тут же стал разъяснять Эдварду свои слова, чтоб тот не принял их часом за бред сумасшедшего или просто чушь.
— Так говорила моя бабушка. Она была экономкой у вашего деда, мистер Корри.
Парень будто поднес горящую спичку к воспоминаниям Эдварда, и они беспорядочно вспыхнули, а сам как ни в чем не бывало вернулся к Мэтью Арнольду. Рука его так и застыла в воздухе, точно на случай, если вновь попадется строфа, достойная, чтоб ее прочли вслух. Глядя на Эдварда — глаза закрыты, длинные пальцы переплетены и прижаты к впалой груди,— казалось, это человек, едва оправившийся после тяжкого увечья. Хотя на самом деле Эдвард не без удовольствия вспомнил о бабушке этого парня, почти наверное той самой молодой женщине, которую когда-то он близко знал и называл просто Фанни. Да и потом, ему, теперь уже зрелому и высоконравственному человеку, приятно было вспомнить, что он не погубил добродетельного юного существа, правда, однажды под сенью сосен, вдали от шоссе, он был так настойчив, что дело обернулось «обмороком», который она, впрочем, наверняка разыграла. То ли из-за его неопытности, то ли из-за его робости, а может, и из-за самой Фанни (правда, судя по дальнейшему ее поведению, навряд ли) у них так ничего и не вышло. И хотя Эдвард не жалел об этом, в душе он затаил обиду: ведь именно из-за Фанни он потом в «такие минуты» ждал этого аромата сосновых игл. И так и не дождался. Но, пожалуй, самое сильное разочарование он испытал в браке. Всякий раз в минуты интимной близости с женой его начинало мучить удушье, пока в один благословенный день (его сын тогда уже работал ботаником за границей, а о дочерях уже заботились их мужья) жена не призналась ему, что всю их совместную жизнь мучилась мыслью, что зря вышла замуж за него, а не за того, другого, которому отказала. И тут Эдвард неожиданно легко и без всяких угрызений совести выпалил: «Дорогая, я не могу ответить тебе таким же признанием, но я необычайно жалею, что посвятил лучшие годы своей жизни делам заштатной нефтяной компании. И на склоне лет мне хотелось бы вернуться к занятиям, не имеющим ничего общего с продажей нефтепродуктов, а потому я предпочел бы разорвать обременительные супружеские узы. Короче…»
К его удивлению, все быстро уладилось, и без скандала. Эдвард с готовностью взял на себя щедрое содержание жены при условии, что сам он поселится в этом доме — он пустовал еще с тех пор, как в нем жил дедушкин компаньон,— и его, Эдварда, никто не будет тревожить. Только глупо было не догадаться, что пригороды разрастутся и подступит шоссе… Но это не самое главное, скорее он сожалел о том, что за всю свою жизнь не встретил человека, который разделил бы его стремления, да к тому же — ну разве что он ошибался — никто из его знакомых не принимал их всерьез. Впрочем, его сожаления не относились к сверстникам, потому что те из них, кто еще не ушел в мир иной, разумеется, уже готовились в дорогу и, он надеялся, не сидели сложа руки; и пусть это не его дело, каким путем приближались они к последней черте: пьянствовали, развратничали, молились или как-то еще,— у всех у них, несомненно, были свои цели, а возможно, и своя мудрость. И вот по счастливой случайности является этот странный парень — является, чтобы раскрыть его собственную мудрость.