Как живется вам без СССР?
Шрифт:
Бывшая натурщица, хорошо знакомая и с пахотой, и с уборкой ржи вручную, с удовольствием поведывает, что в Кочелаево всегда ценилось духовное бытие людей. Старинную сельскую библиотеку еще до революции начал собирать кочелаевский священник, а его дочь Елизавета Федоровна Румянцева, учительница географии, передала ее в дар колхозу.
— Помнится, Лидия Васильевна очень дружила с Елизаветой Федоровной. Как сейчас вижу, идут они под зонтиком вдоль оврага и говорят, говорят… О книгах. О Репине. О том, что и деревенских ребятишек надо учить рисованию. Думали ли они, что позднее так и будет? Теперь в Кочелаеве школа искусств, а в доме Сычковых нынче музей.
Под окном избы обыкновенные ветлы, далее — овраг, по склонам которого лихо катались когда-то на санках деревенские девчонки и мальчишки, прославившие своей искренней радостью лиц полотна Сычкова. Полюбоваться ими, узнать хоть что-то о жизни художника приезжают люди из других сел, городов и даже республик.
— Что же, пусть знают, как мы тут жили, — горько
«Специальность моя — художник живописи, пишу картины из деревенского быта, участвую на художественных выставках с 1900 года, то есть ровно 30 лет. Участвовал и на международных выставках. В Париже — „Салон“, в Италии — „Венеция“, в Америке. За участие в коих был удостоен разных наград.
В России тоже на всероссийских конкурсах неоднократно был удостоен премий.
Как видно из вышесказанного, пишу любимые мною картины из народного быта. Эти сюжеты мне близки и дороги, так как и сам родился и до сих пор живу в деревне, где пережил вместе с деревенским людом и горести, и радость, и, главное, крайнюю бедность. Потому-то и производят мои картины сильное впечатление. В них и вкладываю все пережитое.
Другие темы мне не так понятны, и я их не пишу, а деревенский сюжет дорог и мил, и жить мне в деревне необходимо, чтобы и теперь, и потом создавать образы жизни деревни с ее красотами, с ее развивающейся теперь новой жизнью.
Нынче мне 60 лет. Как уже писал, за свою жизнь я так много пережил унижений и горя, хотя были и светлые дни, когда я имел успех. Но все-таки мне в жизни до 90 % ее приходилось переживать неприятности. Это происходит даже теперь, когда завоевано народом России то, за что боролись свыше 50 лет.
Теперь, после революции, когда и должно бы развиваться свободное творчество, художнику не следовало бы мешать, он не должен быть оттеснен ни от кого.
Власть же, в особенности советская, должна хранить и защищать таланты, но несчастья до сих пор не обходят меня вниманием.
Местной власти сельсовета, например, я, живущий среди бедноты, кажусь зажиточным, ибо имею покосившуюся гнилую избушку, ей 40 лет почти, и ателье, в котором я работаю. Только это и отличает меня от моих деревенских соседей. Однако местной власти это почему-то кажется солидным имуществом, отчего, не долго думая, меня обложили налогом в 400 рублей, притом добавили, что это на первый раз.
Я был в сельсовете, спросил, за что обложили? Просил дать копию протокола.
В ответ сказали, нет, не напишем, мол, ты — „буржуй“. Буквально так и ответили. И вот теперь я должен уплатить налог в 24 часа, а в случае неуплаты, пообещали, что мое имущество будет продано.
Неужели сельсовету так уж необходимо остановить мою деятельность художника? А ведь хотят еще уничтожить мои работы, ибо сравнивают меня чуть ли не с кулаком.
За что мне такая напасть? Я в своих произведениях воспеваю мужика, которому теперь и стал почему-то не нужен.
Пожалуй, действительно, я редкость в округе, других таких нет, но почему не хотят меня понять? Почему во мне видят ремесленника, который лишь зарабатывает деньги, и пользы, мол, от моей деятельности никакой?
Лично я не нахожу это справедливым. Поэтому решил лично обратиться к Высшей власти в надежде, что меня все-таки поймут и оградят от несчастий, как необыкновенную личность, поневоле попавшую в водоворот современной перестройки.
Моя автобиография такова: мой отец бедняк, нищий, батрак до конца жизни.
Остался я после его смерти 12 лет. Мать — нищая, и после смерти отца кормила нас нищенством. Нас у нее было трое. Измученная, больная, она не в силах была нас прокормить одна, с досадой посылала и нас просить, и я тоже до 15 лет нищенствовал.
Затем пять лет я батрачил, ходил за 300 верст пешком на заработки, но и они плохо давались. А рисованьем я отличался еще в начальной школе, и рисовал везде, где бы ни был, и всех удивлял этим. И когда мне было 20 лет, явился случай учиться. И хотя пришлось из-за этого вынести невероятные унижения и насмешки, я был к ним нечувствителен.
Приехал в Питер в товарном вагоне проводником лошадей помещика. Необыкновенно быстро поступил и окончил рисовальную школу Общества поощрения художников.
За программу на конкурсе „Вести с войны“ мне присудили звание художника. Это было в 1908 году. Жил и учился в Питере без всякой помощи. Сам зарабатывал на хлеб кое-какими заказами. Сначала жил в подвале. А потом с успехом стал зарабатывать и жил с одним товарищем в комнате.
На выставках мои картины нравились, покупались как частными лицами, так приобретались и музеями.
Словом, я был счастлив, и, казалось, лучшего в жизни ничего не хотел. Но вот явилась Революция, и я потерял все, что имел. Пропали все мои картины. Но страшнее то, что картины теперь никому не нужны.
В
Так как других заработков не имел, а картины писать не мог, ибо тогда не до картин было, я немного поработал в нашем городке (город Наровчат) по оформлению празднования первой годовщины революции: писал портреты Ленина и других вождей революции, плакаты, а также написал плакат-картину „Ленин объединяет угнетенных и пролетариев всего мира“.
Эту картину председатель исполкома товарищ Шереметев отвез в Москву, представил в Совет Народных Комиссаров. Шереметев рассказывал мне, что ее показывали Ленину и прочим вождям революции.
Над портретами и плакатами я бесплатно работал полгода. И теперь не отказываюсь, если нужно что написать. Плакат ли, портрет — с охотою все исполняю, а в результате я стал никому не нужен.
А как еще хочется пожить у себя в родной деревне, увидеть новую жизнь „коммуны“ и запечатлеть ее в своих картинах».
Сестры Рябовы, живые и ласковые девушки, почти всегда крутились около дома Сычковых. Пробивая в снегу тропинку, Соня иногда выкрикивала озорные куплеты:
Наровчатская тюрьма, Сорок девять этажей, Ничего мы не боимся, Ни кастета, ни ножей…— Почему сорок девять? Там лишь один этаж, Соненька, каменный, страшный… Сказывают, даже старинные дореволюционные орудия пыток сохранились там, тяжелые, чугунные…
— Сказывают про орудия, сказывают и про этажи. Подземные. И на всех люди схоронены…
— Ну и фантазерка ты, Соня! Спой что-нибудь другое, — просила Лидия Сычкова, крутившаяся по домашним делам во дворе.
На дереве, на третьем дереве Кукушечки кукуют, ой, Почему кукуют, почему кукуют? О своем поют. О своем поют, ой…— Лидия Васильевна! — кричала на улице Таня. — Вам открытка!
Чтобы не топать почтальону на дальнюю кочелаевскую околицу, село как-никак по оврагам и взгоркам, сестры иногда брали из почтальонской сумки конверты, предназначенные соседям, разносили по домам.
— Федот Васильевич! — выкрикнула вышедшему на крыльцо Сычкову и Настенька. — Вам опять из Парижа…
«Мое ателье в Париже, — писал художнику автор этого письма, — девять метров на восемь. Обставлено собственной мебелью. Газ, телефон, паровое электричество и отопление. Рай… В левом углу диван „Сомбериз“, на котором мы спим. Крутом бархат и ковер. Шкаф — 600 франков, 6 стульев модного фасона — 500 франков. В зеркале видна Маня. Видали, какая парижанка моя жена? Вот какие мы здесь молодчики! Целуемся и шлем вам привет из прекрасного далека. Костя».
А Маня — это племянница Лидии Васильевны. Мария Васильевна частенько приезжала в деревню к Сычковым из Питера и познакомилась с гостившим у них в Кочелаево молодым художником Вещиловым. Сычков несколько раз перечитывал письмо, долго разглядывал знакомые лица на фотографиях, восхищался красотой кресел и диванов в той далекой мастерской.
— А главное, там электричество… Можно писать допоздна. Ты нащипала, Лида, лучины?
В уезде не очень хорошо было с керосином, и за освещение по дому отвечала Лидия Васильевна. Электричество же в Кочелаеве появилось только после войны.
— Давайте я нащиплю, — предложила Соня, которая очень любила бывать в доме художника. Может, поэтому спустя много лет я спрашиваю именно у Софьи Никаноровны, кто этот Костя, какие у него с Сычковым были отношения?
— Костя? Вещилов это, учился вместе с Федотом Васильевичем в Академии художеств, оба были любимчиками Репина. Разница в возрасте у них небольшая, лишь семь лет, но Вещилов почему-то всегда называл его «дядя Федот» или по имени-отчеству. Родом Константин Александрович из Петербурга, но когда все художники после революции остались без средств к существованию, приехал в Кочелаево к Сычковым, затем перебрался в уездный городишко Наровчат.
Газеты тех лет подтверждают правильность выбора художников: жизнь в Питере была невозможной. Газета Наровчатского уезда «Плуг и молот» за 1919 год сообщает, что 22 июля 1919 года холерных больных в Петербурге было 236 человек, «поступило вновь 52, выздоровело 5, умерло 11. 25 июля холерных поступило 40, умерло 21».
«Урал наш, — сообщали далее газетные листки. — Скоро станет красной Сибирь, и тогда разрешен основной вопрос — в руках красных будет хлеб».
«Дровяной фронт должен стать боевым фронтом».
«Стиснем зубы и в бой, товарищи! Не продадим из-за куска хлеба нашей сытой привольной жизни, купленной для нас кровью армии. Уже разжалось железное кровавое кольцо на востоке, уже почти наша хлебная Сибирь.
Нажмите на белых, и тогда с тылу ударят их красные кубанские казаки, поддержит революционный Северный Кавказ…
Еще одно усилие. Мы проходим последние шаги. И здесь не может быть никаких ошибок. Вдвойне позорно всякое отступление. Позор малодушным. Горе колеблющимся. Вперед. К победе — к коммуне» (25.03.1919 г.).