Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
Фу ты! Оказалось: серая простынь, сросшаяся с темнотой, прикрывала половинку мужика, создавая иллюзию раздробленности. Взяв себя в руки, я никак не мог разбудить того, чье жилистое плечо я лицезрел в дверную щель. Толкал его в бок, свистел в ухо. Щипал. Попытался отыскать где-нибудь рядом ведро с тряпкой. Ведра с тряпкой не было ни за шторкой, там висели узкие женские трусы, ни под буфетом, осыпанном серыми чаинками.
Я вернулся в тамбур. Паганини исчез. А зловонная лужа растеклась еще шире.
Я побрел в свое купе. Пусть как хотят…
Паганини тихо жался в уголке за столом и
Хор неожиданно прервался. В светлом проеме качалась, растопырив ноги, толстая женщина в форменном кителе. Она была похожа на раздутую букву «Ф». Это – другая проводница, не та мелкоглазая, знакомая, с которой мы отыскали японскую куклу-тренажер.
«Ф» грозилась привести начальника поезда и начальника футболистов.
– Кто набезобразничал, пусть берет и белку, и свисток!
Корявая «Ф», ухват, так грозно шутила.
– Приведу начальника поезда.
В углу я отчетливо услышал слово «Терпогосов».
Красавец Паганини взглянул на меня. Я, или это мне показалось, увидел в его глазах мольбу.
– Кто это сделал? – «Ф» превращалась в букву «Б». В памятник с простертой рукой.
– Мамочка, я знаю, кто вам навалил!.. Воттт, – откинулся на спинку вагонного дивана самый старший из них с вывалившейся челюстью.
Два его друга восторженно ржанули.
– Воттт!
Я посмотрел на одаренного футболиста. Его лицо опять перевернулось. Белое. Негатив лица. Секунда – и хлынет блевотина.
– Зикхайль! – почему-то выкрикнул я, как в старых фильмах про фашистов. – Это сделал я.
– Хенде хох! – как в детстве. В игре.
Я поднял руки.
Из буквы «Ф» вышел воздух. Она почему-то подобрела.
– Ну вот, а с виду такой порядочный. Бери ведро, совок, тряпку. Айда!
Белка и свисток. Ведро и тряпка. Я пошел, ощущая какое-то незнакомое волнение. Я ведь оказался сильнее этого стального футболиста, надежды российского футбола.
Проводница топталась рядом на кривых стертых каблуках. – Свое убирать не так… – Она не находила слов. – Свое не воняет.
Я ехал не швырять блевотину по линолеуму, а за чертовым пальцем.
«Найду, найду!» – весело пело во мне.
Я осознал цель своей поездки. Не так уж она и глупа.
Я мчусь за чертовым пальцем!
Отчего я вбил себе в голову такую мысль? Отчего? Да вот получил письмецо от своего забытого товарища, от Володи Махова. Он писал, что село наше почти все вымерло. Кто уехал в город, кто спился, умер. Кто – в дурдом попал. А кто руки на себя наложил. И упомянул между делом, что сельские домики – бесхозные. Их заселяют таджики. Володя называл их «персами». «В том числе, – писал Мохов, – семья персов заняла и вашу избу». Больно тогда ударило это письмо. Я вспомнил свою избу, покосившуюся еще тогда, лет двадцать назад. Как она держится? Печку, на которой я срисовывал в шестьдесят первом году новые, гладкие деньги… Рамы с фотокарточками. Родственники. Почти все в испуге. Там, в раме, сфотографированная мной же корова Субботка. Ее я снял фотоаппаратом «Смена» по просьбе бабушки. Баба пускала слезу, а я радовался,
Почему наше село называли Вязовкой? Вязы?.. Не росли здесь вязы. В дедушкиной мастерской, во дворе, как чудесное чудо – токарный станок с большим, тяжелым деревянным маховиком. Сыромятный шкив.
И там, в моей Вязовке, персы?!
Они теперь всюду.
А я так хотел научиться вытачивать солонки!
Но более всего мне жаль было отдавать персам пустяк: чертов палец.
Этот палец находился в носке валенка-чесанка. Голенище этого сапога забито кознами для маскировки. Сам валенок сунул я уже взрослым, студентом, в угол пустого ларя. А ларь мостился рядом с токарным станком, в дедушкиной мастерской. В столярке.
Столяркой теперь почему-то называют столярные изделия.
Я сказал тамбурным стенам: «Запомните, милостивые государи! То, что когда-то мы вытвердили в детстве, всегда – чистая правда. О том, что владельцы чертового пальца счастливчики, в селе нашем знал всяк. Тот, кто отыщет палец, найдет и исполнение желаний. Тот будет сыт, пьян, и нос у счастливчика будет всегда в табаке».
А палец – элементарен. Небесный компостер. Удар молнии в песчаную почву мгновенно производит из песка этакое веретенце. На дедовом станке не выточишь.
Я в одиночестве, чтобы ни с кем не делиться, вышагал не один километр. К Дубровке. К Баку! К роднику Винный! Все никак не получалось. На тринадцатом году жизни я нашел этот палец в безжизненном известняке у Ложечки. И видно с тех пор стал пользоваться волшебным свойством кинутого с неба дара. Тогда, кажется, меня и страх-то отпустил. На время. Пока, глупец, я с пальцем не расстался напрочь.
Он отвалился от моей души, как хвост ящерицы. Остался в валенке, под ненужными кознами. Рядом с козном-битой, извлеченной из свирепого быка Сынка. Сынка свалила загадочная болезнь, называемая в народе «диким мясом». Плоть колхозного Сынка роздали по домам. Хотите – ешьте. Кто-то варил…
А потом – другие интересы, иные страсти. Любовь, «жисть». Но все мои страсти кто-то невидимый стал гасить. Я увлекался, потом опять гас. И смирялся. И стал бояться всего, даже своих соплей. Однако вру. Сам себе вру. Бывал и счастлив. В последней раз – порывистой любовью. Без оглядки, без боязни.
Мы со своей чудесной женушкой спали на овчинном тулупе, чем-то напоминавшем те «две овчины», сданные в детстве дяде Скряге.
Мы обнимались так, как будто нас кто-то хотел растащить. И нас точно пытались разодрать. Дудки! Чем больше растаскивали, тем яростнее мы прижимались друг к другу.
Прошло всего ничего, два раза глазами хлопнули. И оба оступились. Приняли скользкую, бархатисто бурую моль за бабочку. И она нагло начала жрать тулуп, на котором мы вольготно спали после крепких объятий. Пришлось выкинуть овчину на помойку.
Женушка обладала отличным от всех женщин свойством. На разделочной доске она мелко крошила лук и морковку. Слева – горький лук, справа – сладкую морковку.
После того как мы брезгливо, взяв за рукава, отнесли изрешеченный молью тулуп, жена стала крошить лук и морковку крупно. И от этого я часто принимал морковь за лук, а лук – за морковь.