Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
А у него что-то повредилось, какой-то орган. И врачи крутили его. И в область он ездил. Там то одни таблетки припишут, то другие. Нет, не рак, что-то другое. Главное, что он это понимал. И я это понимала. Но нам было достаточно того, что уже тридцать лет мы бок о бок, и мне никто не был нужен и никто не мил. Кроме дочек, конечно. Нет, недостаточно тридцати лет. Я бы с ним прожила триста лет. Тысячу. Он знал только простые слова и был не так уж и грамотен, я грамотнее. Но мне никогда не было за него стыдно, и ему за меня, он признавался, тоже. Нет, на руках он меня не носил. Зачем.
Я молчал. Она не ждала ответа.
– И вот все! И теперь я живу каким-то мышиным хвостиком. Самого моего тела и головы нет, а я живу. Вот этим хвостиком и я под Сосыху поехала.
– Под Сосыху! – повторил я ее слова, – и мне показалось, что это бессодержательное словосочетание что-то объясняет. Не под Сосыхой ли мы живем всегда? Встречаемся с абы кем, даже если это и одноклассники, пьем, объедаемся, врем друг другу.
– Да, под Сосыхой!
Теперь она меня не понимала.
– Но иногда вот, как сейчас, мы живем в другом мире. Уже настоящем, – говорил я однокласснице. – И недавно так же было. Мы родные все. Мы – одноклассники. Все, кто близки друг другу, – одноклассники. Мы только про саксафон забыли да вот запамятовали слова песен. Кто такая Юлия Друнина, знаешь?
– Нет.
– Ну вот, и хорошо, что не знаешь. Будем жить медленно.
Дождь почти кончился, чуть накрапывал. И мы подходили к какой-то рощице. За ней наша станица, наша школа.
Глеб отцепился от компании. И стал махать руками, предлагая всем поплясать на этой вот поляночке, на этой площадке.
И первой согласилась, надо ли было ее упрашивать, Зинка в своих рейтузах. Она притопнула ногой, сошвырнула тапочки. И ее топ подхватила морщинистая щепка Кузякина. На ее лице теперь не было морщин и въевщейся злобы.
И все тоже задвигали ногами, пришлепывая, кто босый, кто обутый. Мокрые шляпы полетели в небо. Сумки были откинуты в траву. И что это был за танец?! Это было совмещение всех танцев в мире. Кузякина виляла бедрами, а Глеб то втягивал, то отпружинивал свой живот: «Гип-эй» – кричал он. Гип-эй!»
Ему вторили. Они не были смешны, мои одноклассники. И не страшны. И мне за них не было стыдно, потому что я сам кричал «Гип-эй!» и отшвыривал ногой мешавшую резвиться мокрую солому.
Воют волки
Я долго выбирал рамку, чтобы она не была главной, не выпирала, а лишь слегка подчеркивала простецкую улыбку, усы твердым валиком, полноватую фигуру представителя северной фауны.
Выбрал. Рамка мутновато-зеленого цвета придавала мужественность детскому лицу и гармонировала с камуфляжной майкой.
Этого человека я совершенно не знаю. Он для меня – слабое эхо давнего твоего разговора. Однажды только по телефону я слышал его голос. Он мне показался неуверенным и неподходящим для его героической профессии.
Я пристроил портрет на видное место, напротив письменного стола. Чуть скосишь глаза – и вот он: усы, жирные глаза. Скорее всего, что снимала его ты. Очень уж доволен. Прямо-таки исполнение всех желаний. Конечно, он принял на грудь граммульку и имел дело с тобой. Почти
Я повесил портрет на стену. Теперь надо придумать версию для любопытных.
Отвечать небрежно:
– Цэ ж бард Сэрж Мурманский.
Специально с кубанским отливом.
– Так это он про «Курск»?
– Кому ж еще.
Любопытным хватит и этого.
Но вранье мне надоело, и я коротко стал рубить правду: «Брат!»
Кто же мне он еще.
Я нашел эту стопку фотографий в пурпурного цвета пакете фирмы «Кодак». Пакет тот был засунут в укромное место, на верхотуру книжного шкафа. Не сказать чтобы обомлел, просто какой-то змеиный холодок пробежал по позвоночнику. А потом я даже обрадовался, как радуются дурному приключению.
– Раз-два-три, – зачем-то я сказал сам себе. – Это, верно, будешь ты!
Полную растерянность лучше всего прикрывать детскими стихами. Прикрывать от себя же.
Тасуя фотоснимки, я дергано листал и свои догадки. «Зачем? Неужели любила и любит? Да нет же. Пыль на конверте… Розовые щечки. При легком волнении всегда вспыхивает. Слегка отстранилась от «Сэржа». А вот и он на асфальтовом полотне. Во всей своей пластилиновой прелести. В позе завоевателя. А ножки-то, того, полусогнуты. Робок и никчемен. Я пристрастен. Ревную. Господи, я ревную! Еще снимок. Наша грязная станица в чистом снегу. Он с велосипедом. Транспарант «Закусочная общепита». Жаль, что сфоткался не на фоне сбербанка. Ты, совершенно походя, как о чем-то пустяковом, рассказала, что летом на ступеньках сбербанка была распита бутылка шампанского. И после этого на ступеньках (на какой, интересно? На пятой? Десятой?) он тебя поимел. Бррр… Глупое слово «поимел». Но в этом «поимел на ступеньках» есть порыв, а не пошлая обыденность. Я ошибся. Он – незауряден. И, доннер веттер, красив. Особенно после совокупления. Какая все же цель этих снимков? Твоя цель? Берегла на всякий пожарный? Запасной вариант? А вдруг со мной пролет, профундис, а так – быстрехонько к Сергею Мурманскому. С фотодокументами».
Формат: девять на двенадцать. Пурпурного, королевского цвета пакет.
Точит, ковыряется во мне этот ехидный чертик, жует душу.
Пожалел. И уже другой голос. Щадящий: «Не ищи черную кошку в черной комнате. Там ее нет. Просто она ничего не любит выкидывать. Фобия. Тяга к старому со вкусом воспоминаний. Или как это назвать… У нее в шкафах куча старого дерьма. Дырка на дырке, а жаль нести на помойку бретельки на косточках, рваную лайкру. У нее, как теперь говорят, фишка. Новое – чужое. Новую вещь надо выдрессировать. Дрессированные туфли, объезженная шляпа. А новые брыкаются».
Бог мой, третий голос, третья шиза: «Неужели в то время, когда она клала свою голову рядом с весами, и стрелки весов вздрагивали, и тогда эти вот фотки бережно хранились? Не отрубила напрочь, не порвала, не спалила. Я – мавр, дикий, древний ревнивец. Не ожидал от себя такого. «Клала голову рядом с чашами весов». И вздрагивали уголки рта. До смерти не забудешь. Просто измерители счастья. В каге. и граммах».
У тебя был ключ от этого укромного места.
Чашечки, стрелки, как две утки с клювами.